Наши партнеры
https://metallmoment.ru металлобаза в спб купить металлопрокат.

Дым отчечества. Часть первая. Главы 24-27

Часть 1, главы: 1-3 4-6 7-9 10-12
13-15 16-18 19-20
21-23 24-27 28-32
Часть 2, главы: 1-3 4-6 7-8 9-10
11-12 13-14 15-17
18-21 22-24 25-28

Глава 24

Вермель задыхался от тумана и проклинал Гренландию. В какой-то статье о метеорологии он недавно вычитал, что во всех бедах, постигавших Ленинград - туманах, дождях, наводнениях, - виновата Гренландия. Там, в этой мрачной стране, рождается мерзкая погода.

Свет лампы, зажженной днем, раздражал Вермеля. Казалось, что в комнате лежит больной и около его постели забыли погасить свет, горевший (как водится в таких случаях) всю ночь напролет.

Работать при смешанном освещении было невозможно. Не свет, а черт знает что! Какой-то рыбий жир.

Но у Вермеля был еще один повод для недовольства - короткий деловой разговор с Серафимой Максимовной. Она позвонила ему и сказала, что Швейцер выехал из Одессы в Ялту и просил ее телеграфировать ему, вернулся ли Вермель из Новгорода в Ленинград, так как у Швейцера есть к Вермелю важное дело. Серафима Максимовна добавила, что два дня назад она уже послала телеграмму Швейцеру о том, что Вермель в Ленинграде.

В конце разговора она не удержалась и сказала, что если Швейцер заболеет и умрет от этих зимних дурацких поездок, то в этом будет виноват только Вермель.

- При чем тут я? - рассердился Вермель. - Старику давно пора быть независимым. Ему, слава богу, пятьдесят пять лет.

- Пятьдесят три, - сухо поправила Серафима Максимовна и повесила трубку.

Разговор происходил при Пахомове. Он рылся в книгах, сваленных в большом рассохшемся шкафу. Там были журналы по искусству на всех языках, монографии о художниках, мемуары и много путеводителей...

На стенах комнаты висели в беспорядке картины: фламандские быки, портреты екатерининских сановников, кубистические натюрморты, гравюры на дереве, карикатуры, русские пейзажи. Все это - в разных рамах или совсем без рам - вперемежку с гипсовыми масками, позеленевшими канделябрами, фотографиями, маленькими венецианскими зеркалами, обведенными гирляндой розовых и голубых стеклянных цветов.

Среди диванов, старых ковров и ламп с рваными абажурами летало множество моли.

Вермель называл свою комнату "барахолкой". Каждую весну, выставляя оконные рамы, он клялся, что продаст "всю эту рвань" за бесценок или вышвырнет в дровяной сарай. Но все благополучно оставалось на прежних местах.

В летние вечера комната преображалась. Закатное солнце светилось на бронзовых часах, тусклом стекле, на давно высохших букетах, покрытых мягкой пылью. В окна лился холодноватый запах невской воды, торцовой мостовой - знакомый запах ленинградских белых ночей.

Вермель нетерпеливо ждал телеграммы от Швейцера. Его съедало любопытство - что еще может придумать старик? Неужели он все-таки нашел неизвестный портрет Пушкина? Тогда, пожалуй, можно будет простить Швейцеру его семейную скуку и даже оказать ему некоторое уважение.

Ожидание разрешилось требовательным звонком почтальона. На телеграфном бланке стояло всегда волновавшее Вермеля слово "Ялта". Вермель вскрыл телеграмму и начал ругаться.

- Ну конечно, - сказал он радостно. - Начинаются швейцеровские штучки! Послушайте, что он только пишет: "Нашел портрет Пушкина работы итальянского мастера. Необходима реставрация на месте ввиду ветхости холста. Портрете закрашены неизвестные стихи Пушкина. Приезжай". Ну, дальше ялтинский адрес. Да, и еще довольно странная приписка: "Татьяна Андреевна здесь". Как она туда попала - не понимаю.

- Какие же штучки, - возразил Пахомов и покраснел. - Толковая телеграмма.

замазаны пушкинские стихи!

- Я вижу, что вам очень хочется поехать. Оттого вы и кричите.

- А как вы полагаете - не хочется? - спросил Вермель. - Неужели вы всерьез думаете, Миша, что я круглый идиот и предпочитаю киснуть в этом Ленинграде?

Пахомов пожал плечами.

- Ох, старик, старик! - сказал Вермель, очевидно обращаясь к Швейцеру. - Ты у меня когда-нибудь поплачешь! Но что же делать, Миша? Надо решать.

- При сдаче эскизов я вам буду только помехой, - заметил Пахомов. - Принимая во внимание, конечно, ваш характер...

- Ну? - подозрительно спросил Вермель.

- Пошлите меня.

Вермель молчал, обдумывал. У Пахомова колотилось сердце. Ему казалось, что Вермель услышит этот стук и все поймет.

- Это-то я знаю, что вы реставратор хороший, - -сказал Вермель. - А деньги? И вообще, Миша, не морочьте мне голову. Тут что-то не так!

- Деньги я возьму у Марии Францевны. Мы через месяц получим и отдадим.

- Мы?! - закричал Вермель с притворным негодованием. - Вы совершаете увеселительную поездку. Я получаю от этого только одни неприятности. И я должен еще отдавать ваши долги Марии Францевне! Удивительная у вас логика, Миша!

- Не будем ссориться, - сказал примирительно Пахомов. - Я не подумал.

- Ну нет. - Вермель хитро засмеялся. - Я не дурак. Я тоже хочу участвовать в этом деле. Представьте себе, что оно мне нравится. Я вношу свой пай - триста рублей, и ни сантима больше! Это вас устраивает?

Пахомов согласился. Вермель вытащил из шкафа бутылки с какими-то жидкостями и тотчас начал составлять растворы для промывки холста. Он давал Пахомову много советов, огорчался, что не может поехать, завидовал, что Пахомов через три дня увидит крымскую весну, и успокоился только к вечеру, когда они пошли ужинать в гостиницу "Европейская".

В ту же ночь Пахомов выехал в Севастополь. Только за Лозовой поезд вырвался из мартовской слякоти. Над степью простиралось тихое пасмурное небо. В балках лежал еще снег, но было уже тепло, на остановках слышался птичий гомон. За Джанкоем горячий свет впервые заиграл на лакированных дверях купе. В Бахчисарае цвели розовыми грудами миндальные сады.

Пахомов не отходил от окна. Над долиной Бельбека небо сияло такой чистотой, что Пахомову захотелось тут же соскочить на ходу с площадки вагона, лечь на кремнистую землю и смотреть на небо без конца.

Пахомов прищурил глаза. Поезд мерно нес его к морю, - оно вырастало вдали туманной стеной. Пахомову виделась в его мерцающей синеве близкая милая страна, где он снова встретит Татьяну Андреевну.

Глава 25

Сестра вошла в комнату Рамона и положила ему на одеяло несколько веток остролистника. Рамон открыл глаза.

- Да, - сказал Рамон. - Благодарю.

Ветки были влажные. На кончиках листьев блестела мелкая роса. Рамон хотел высвободить руку из-под одеяла и потрогать остролистник. Сестра сказала, что двигаться нельзя. Рамон покорно согласился.

Последние три дня в горах бушевала буря. Скрипели за окнами сосны. По ночам Рамону чудилось, что ветер приносит издалека, из Испании, знакомые голоса. Рамон даже слышал отдельные слова. Кто-то звал его. Может быть, приехал отец и стоял в своей черной шляпе, закутав горло шарфом, внизу под окном, звал его выйти хоть на минутку.

Однажды ночью Рамон, услышав знакомый зов, пересилил слабость, встал с постели, накинул халат и вышел. В пустых коридорах, как в ущельях, шумел ветер.

Тяжелая дубовая дверь не поддавалась, пока кто-то не распахнул ее снаружи. Это был отец. Он схватил Рамона за плечи, поцеловал в холодный потный лоб, потом накинул Рамону на плечи свое старое тяжелое пальто, и они быстро, как воры, пошли, держась за руки, по крутым тропинкам среди леса.

Яркое от ветра звездное небо качалось то вправо, то влево, окунало звезды в черную морскую воду. Потом они снова взлетали к зениту, налитые мрачным огнем.

"Отец, у меня кружится голова, - сказал шепотом Рамон. - Уже скоро?"

"Сейчас, - ответил отец. - Он здесь, за ущельем. Надо скорее дойти".

Рамон знал, что отец говорит о Мануэле. Они шли по высохшему руслу потока, по острым камням.

"Мануэль! " - позвал отец.

Издали ответил знакомый мальчишеский голос. Он был очень слаб. Ветер относил его в сторону.

Рамон споткнулся, упал в ручей. Вода была горячая, липкая. Рамон хотел подняться, но никак не мог оторвать рук от камней, смоченных этой водой.

В три часа ночи сестра услышала тяжелый глухой стук. Она вбежала в комнату Рамона и нашла его на полу. Он лежал ничком, и по губе у него стекала тоненькая струйка крови.

Но это было только один раз - потом Рамон лежал неподвижно.

Он снова посмотрел на остролистник и сказал в пространство:

- Да... благодарю.

Несколько раз за последние дни Рамон просил у сестры бумагу и карандаш и начинал писать отцу и Татьяне Андреевне. Но после первых слов "Я здесь..." он уставал и откладывал бумагу.

Все равно, писать отцу нельзя. Во имя любви к нему и Мануэлю надо молчать, затеряться, примириться с тем, что он никогда их не увидит и не сможет даже дать знать о себе. Там, в Мадриде, он думал, что уходит из дому на несколько дней, а ушел на всю жизнь.

У Татьяны Андреевны Рамон хотел попросить прощения за свой глупый поступок, но написать ничего не мог. Зачем лгать? Что глупого в том, что он стал перед ней на колени? Ведь любят же люди каждый камень, если к нему притронулась милая рука. Ведь можно любить слова только за то, что их сказали любимые губы. Тысячи, десятки тысяч раз слышишь из разных уст простые слова: "ветер", "река", "не забывай", но почему же вслушиваешься в каждый звук, если они были сказаны ею?

Мелодично и весело пропел на пустынном шоссе рожок автомобиля. Захлопали внизу двери, и снова все стихло.

Рамон старался дышать осторожно, чтобы хрипение в горле не мешало слушать. Все казалось, что в горных лесах поет веселый рожок. Сердце билось медленно, сильно. От его ударов вздрагивали ветки остролистника.

Рамон позвонил. Сестра долго не появлялась. Он позвонил второй раз. Вместо сестры пришел врач. Рамон поднял голову. Врач никогда не приходил в это время. Он пощупал пульс, спросил Рамона, как он провел эту ночь.

- Я не помню, - ответил Рамон. - Где сестра? Врач ничего не ответил. Он осторожно капал в рюмку коричневые капли.

- Кто приехал? - спросил Рамон. - Новый больной?

- Нет, - ответил врач. - Выпейте это.

Он дал Рамону выпить капли, сказал, что сейчас же пришлет сестру, и ушел. Но сестры все не было.

Что это за капли дал ему врач? Откуда этот запах теплых сосновых опилок и жужжание пчелы? Почему так хорошо слышно, как бежит по каменному руслу ручей? До сих пор Рамон слышал его только ночью. Говор ручья и сонный гул в лесу - это были ночные звуки. Должно быть, холодный воздух стекал ночью с вершин, шевелил хвою, и она шелестела. Если встать и распахнуть окно, то можно увидеть, как качаются мокрые ветки боярышника. Может быть, потому, что сестра прошла мимо и зацепила их платьем.

Опять запел рожок. Рамон прислушался и понял - это поет во дворе большая пила.

Кто-то остановился в коридоре около открытой двери - тень легла на пол. Рамон сказал по-русски:

- Сестра, я давно вас зову.

Сестра вошла быстро и неслышно. Мелькнул в солнечной полосе белоснежный халат. Глядя на остролистник, Рамон спросил:

- Кто это приехал, сестра?

- Это я, Рамон!

Рамон быстро повернул голову, высвободил руку из-под одеяла, хотел что-то сказать, но задохся и проглотил слезы.

Татьяна Андреевна опустилась на колени перед постелью, сжала ладонями худые небритые щеки Рамона, и, так же как и у него, слезы - крупные, медленные - покатились из ее глаз.

- Я не буду, Рамон, - повторяла она быстрым шепотом. - Я не буду...

А за окном все пела большая пила.

Глава 26

Окна были открыты. Во дворе двое рабочих-татар пилили большой пилой сосновое бревно. В гостиной пахло свежими опилками. В теплый воздух просачивался иногда холодок снега. Последний снег еще лежал на горах, в расщелинах, среди колючих кустов дубняка.

Швейцеру не верилось, что это он, Швейцер, сидит сейчас в прохладной комнате в горах, а за окнами подымаются серые скалы. Внизу, в туманной пропасти, блестело море. За ним проступали высокие желтые берега.

"Неужели Турция? - подумал Швейцер. - Или это облака?"

Все представлялось ему странным. Ленинград ушел в туман. Трудно было поверить, что придется возвращаться в комнаты, пахнущие клеенкой, к пожелтевшим от времени рукописям, к сладковатому затхлому запаху библиотек.

Больше всего угнетало Швейцера одно странное обстоятельство. Каждый раз, когда он возвращался в Ленинград, первым человеком, попадавшимся ему навстречу, был кто-нибудь, о чьем существовании он давно забыл. Или управдом с требованием справок о заработной плате, или соседка-бухгалтерша, сообщавшая Швейцеру последние новости о реорганизации учета. Одно предчувствие этих встреч приводило Швейцера в трепет. Эх, если, бы можно было остаться здесь навсегда!

Желтая бабочка влетела в гостиную. Швейцер следил за ней. Бабочка, видно, только что вышла из кокона. Летела она неуверенно, качаясь, будто от весенней блажной теплоты у нее кружилась голова. Она пролетела вдоль стены и села на раму темного портрета.

Тогда только Швейцер заметил портрет. Он вскочил, подошел к нему, - да, это был Пушкин, тот портрет, ради которого он сюда приехал! Но Швейцер не испытывал той радости, к какой себя так долго готовил.

Он подумал, что этот портрет должен висеть именно здесь, а не в музее. Именно здесь, в Тавриде, в полуденной земле, в этом доме. Здесь его будут видеть люди, которым дорога каждая черта той жизни, откуда им суждено скоро уйти. Надо только очистить портрет и снять белила - ими был закрашен лист бумаги в руке Пушкина.

Швейцер снял очки и вплотную подошел к портрету. На листе под слоем белил не было видно никаких следов надписи. Вошел врач.

- Любуетесь? - спросил он. - Великолепный портрет. Жаль, что мы не знаем, чей он.

- Это - Пушкин, - сказал Швейцер. - Давно потерянный его портрет.

- Это верно?

- Да. Я пушкинист и знаю историю этого портрета. Вам повезло. Но не пугайтесь, я не собираюсь забирать портрет в музей. Пусть висит у вас. Нужно только промыть его. На днях сюда приедет мой друг - ленинградский реставратор. Я думаю, он не откажется это сделать.

- Превосходно! - сказал врач. - Вот уж никто не подозревал, что у нас хранится такая ценность. Надо порадовать больных. Они у нас как дети. - Он замолчал. - А Перейро продержится недолго. Что вы хотите - клочок легкого. Все остальное - воздух. На кислороде долго не проживешь. Я сейчас скажу сестре, чтобы вам подали чай. Вы с дороги, наверное, ничего не ели.

Швейцер поблагодарил. Врач ушел. Татьяна Андреевна не возвращалась. Швейцер не стал дожидаться сестры и вышел в сад. Высокие кусты цвели большими белыми цветами.

Он пошел по шоссе. Машина стояла в тени от деревьев. Шофер спал.

Швейцер медленно прошел мимо машины до первого поворота, потом пошел быстрее. Дорога шла петлями вниз, идти было легко.

Он остановился, подумал: может быть, вернуться? Нет, возвращаться не нужно.

До Ялты было восемнадцать километров. Швейцер решил идти не спеша. Он рассчитал, что через шесть часов дойдет до гостиницы.

густым светлым пухом. Кое-где из скал лилась чистая вода и бежала по обочине шоссе. Швейцер окунул в нее руку. Вода была ледяная. Он подставил ладонь под солнце - теперь его теплота ощущалась особенно сильно.

Спускаясь по шоссе, Швейцер внезапно открыл, что, пожалуй, со времени поездки в Михайловское его жизнь стала как-то украшена, полна. За несколько недель он испытал больше, чем за многие годы. Впереди его ждут немногие радости, детские надежды, разочарования, но никогда больше не будет пустых, скучных дней. Никогда!

Он вспомнил о своих годах, о седине. Ну что же! Об этом сказано давно, и сказано превосходно. Он вслух прочел несколько строк из любимых стихов:

	Все, все мое, что есть и прежде было, - 
	В мечтах и снах нет времени оков.
	Блаженных грез душа не поделила - 
	Нет старческих и юношеских снов.

Сзади гулко запел автомобильный рожок. Шурша на поворотах, высоко в горах шла машина. Швейцер сел на каменный парапет и стал ждать.

Машина вынырнула из-под деревьев только через несколько минут. Шофер круто затормозил, открыл Швейцеру дверцу и сказал:

- Вам записка.

Швейцер развернул ее. Татьяна Андреевна писала, что остается в больнице, и просила Швейцера прислать ее чемодан.

Записка кончалась словами: "Спасибо за все, но, если модою, не приезжайте дня два".

Машина вошла в Пьяную рощу, где вековые деревья стояли косо, во все стороны, будто их раскачивали гиганты. Потом в лесу возник гул воды - шумел водопад Учан-Су. За водопадом дорога пошла вдоль густых плантаций лекарственных трав. Налево в широкой долине открылась Ялта.

На Севастопольском шоссе машина пронеслась мимо курчавых ливадийских виноградников и по асфальтовым спускам начала скатываться к городу. Оттуда уже тянуло теплом нагретого камня, водорослями, цветущим миндалем.

Глава 27

На третий день Швейцер получил телеграмму от Пахомова. Пахомов сообщал, что выезжает на теплоходе из Севастополя. Швейцер справился у портье. Теплоход должен был прийти поздним вечером.

Швейцер вышел. Волна ударяла в каменный парапет, звенела железными сваями, рокотала галькой. Ветер стих. Зажглись фонари. На море ложилась ночь - сероватая, будто после дождя. Горы потемнели, приблизились, стали зловещими.

Сотрясая горы, загудел теплоход. Он входил в порт, переливаясь огнями. Радио заиграло на палубе фокстрот. По воде заплясали десятки разноцветных лучей. Маслянистая струя с шумом лилась из машинного отделения. Свистел пар, громыхали лебедки, вытравливая стальные канаты.

Теплоход придвинулся к молу, закрыл горы, Ялту, небо. Из открытых дверей салонов хлынул в лицо горячий, гостиничный воздух, смешанный с запахом папирос, шашлыка, кофе.

Швейцер разыскал Пахомова на палубе. Они расцеловались. Пахомов был взволнован и, может быть, поэтому не сразу заметил перемену в Швейцере. А заметив, спросил:

- Вы больны?

- Нет. А что?

- Да ничего... Очень вы похудели. А где же Татьяна Андреевна? Швейцер помолчал.

- Вот я и вижу, что с вами что-то творится, - заметил Пахомов. - А что с ней?

- Она здесь, здорова, - уклончиво ответил Швейцер. - В гостинице я вам все расскажу. Пойдемте.

По дороге Пахомов рассказывал о Ленинграде, о Вермеле, но часто прерывал рассказ, чтобы посмотреть мимоходом на освещенную изнутри кофейню, на темные туши шхун, вытащенных на берег, мигающие огни бакенов, зеленое небо над Ялтой.

- Забавно! - сказал наконец Пахомов. - Будто я попал на Таити.

В гостинице Пахомов умылся, достал из чемодана и расставил на столе банки с растворами для реставрации. Потом Швейцер и Пахомов спустились в ресторан.

На маленькой эстраде визжал, гремел и барабанил с наигранной беззаботностью джаз. Серебряно выл саксофон. Изредка полный блондин со скучным лицом, игравший на аккордеоне, подымался со стула и пел, держа руки по швам:

О Танголита, о Танголита,

Ты рождена под небом жарких стран!

Под скучающее веселье джаза Швейцер рассказал Пахомову о Рамоне, о Татьяне Андреевне. По тому, как Пахомов слушал, было видно, что он с трудом всему верит, что он поражен этой историей, оглушен джазом, сумятицей огней, запахом морской ночи, белого вина.

О Танголита, о Танголита,

Тебя взлелеял Тихий океан!

- Ну вот, - сказал Швейцер. - Что вы об этом скажете, Миша?

- Что сказать? - ответил Пахомов. - Вам же не надо говорить о благородстве некоторых поступков.

- Да, - промолвил Швейцер. - Становится стыдно.

- Почему?

- За себя, Миша. Ковыряемся мы в себе, как жуки-точильщики, куда-то рвемся, ноем. Всё нам не по нраву. Пока вот такой случай не хлестнет нас по глазам и мы не опомнимся. Мы спорим о совершенстве человеческих чувств, но вот приходит женщина и без единого слова дает нам урок, какого никогда не забудешь.

Пахомов молчал. Он думал, что Швейцер, конечно, прав. Никогда еще Пахомов не испытывал такого душевного подъема. Он был вызван затаенной гордостью за Татьяну Андреевну, чувством благодарности, что она не обманула его мыслей о ней.

- Придется подождать с портретом, - сказал Швейцер. - Завтра мы туда съездим. Мне надо отвезти Татьяне Андреевне кое-какие вещи.

- Пойдемте на набережную, - предложил Пахомов. - Здесь слишком шумно.

Они сели на скамью и долго сидели молча. Набегал прибой. На молу погасили огни - теплоход ушел. Маяк на конце мола загорался красным огнем, потом потухал. Далеко в море, во мраке, где тускло светили одни только звезды, монотонно стучал мотор.

- Сколько километров до санатория? - спросил Пахомов.

Швейцер не ответил. Он спал, лицо у него было бледное, утомленное. Пахомов разбудил Швейцера, и они вернулись в гостиницу.

В гостинице Швейцер быстро уснул. Пахомов сидел на диване, курил, смотрел за окно. Ему показалось, что маленькая звезда влетела в комнату, повисла над столом и все время мерцает. Пахомов встал, подошел, - на уровне его глаз поблескивал в свете уличного фонаря белый пух, похожий на одуванчик, - летучее семя неизвестного южного дерева.

В вестибюле он взглянул на часы - было два часа ночи. За стеной еще гремел джаз, но уже устало, спустя рукава.

Пахомов вышел на Ливадийское шоссе и медленно пошел в горы. Он часто останавливался, поглядывал на небо. Бормотали родники, пахло можжевельником. Побережье лежало внизу, в густом полночном дыму. Тихо гудели ущелья.

Часть 1, главы: 1-3 4-6 7-9 10-12
13-15 16-18 19-20
21-23 24-27 28-32
Часть 2, главы: 1-3 4-6 7-8 9-10
11-12 13-14 15-17
18-21 22-24 25-28