Дым отчечества. Часть вторая. Главы 7-8

Часть 1, главы: 1-3 4-6 7-9 10-12
13-15 16-18 19-20
21-23 24-27 28-32
Часть 2, главы: 1-3 4-6 7-8 9-10
11-12 13-14 15-17
18-21 22-24 25-28

Глава 7

До поздней ночи Швейцер писал, низко наклонившись над столом. Иногда он перечитывал написанное и улыбался: наконец-то к старости он овладел тайной живого письма. Он ничего не выдумывал. Просто, даже скупо он сообщал все, что было ему известно о жизни Пушкина в Михайловском. Но от незаметных вещей, может быть, от удачной расстановки слов все написанное производило впечатление свежести и силы.

Очевидно, дело не в подыскивании слов, а в его, Швейцера, состоянии. Форма подчинялась его мыслям, его увлечению. Слова сами собой ложились в том порядке, который сейчас был единственно нужен.

"Похоже на колдовство", - подумал Швейцер.

В этой послушности простых слов было нечто классическое. Что может быть проще пушкинской строки: "Как привидение, над рощею свинцовой луна туманная взошла"? Но теперь Швейцеру было совершенно понятно, что прелесть этих слов не только в их ясности, но и в том, что неведомой силой эти слова соединились так, что неизбежно вызывали у него, Швейцера, ощущение глухой тишины.

Эти слова обладали большой впечатляющей властью. Швейцеру чудилась облетевшая роща, свинцовая от первого мороза, сухой осиновый лист, падающий к ногам. Во всем этом заключались необычайная грусть, много воспоминаний, много одиночества и любви. Шумит мерзлая трава, а ночь тревожит память о прошлом. И вместе с тем жизнь кажется освеженной и прекрасной.

Все это колдовство носило на языке ученых скучнейший термин - "подтекст". Швейцер вскочил, прошелся по комнате и выругался. Слюнявое воображение! Подтекст!

Он остановился у открытого окна. Шел дождь, шумел в кустах, брызгал на подоконник. Земля пахла таинственными запахами ненастной ночи. За Соротью в темной деревушке выла собака.

Швейцер накинул пальто, вышел в парк. В полосе света, падающей из соседнего окна, из комнаты Марии Прохоровны, было видно, что дождь идет частый, грибной.

Мария Прохоровна сидела у окна, курила. Она окликнула Швейцера и пожаловалась, что ей не спится.

- С чего бы это? - спросил Швейцер.

- Жизнь моя, Семен Львович, - ответила Мария Прохоровна, - удивительно глупая. Поверите ли, я с детства красавицей была. Да вот - никому не понадобилась моя красота. Так и увядаю, как цветок в пасмурный день.

Швейцер пожал плечами и ушел к обрыву над рекой. Он постоял, послушал глухой звук рыданий. Это Мария Прохоровна, упав головой на подоконник, рыдала о своей напрасно потерянной красоте.

- Черт знает что! - пробормотал Швейцер и вернулся к себе.

В черном небе прогудели и затихли невидимые самолеты. Назойливый плеск в водосточных трубах, вой собаки, листья, вздрагивающие от ударов доходя, рыдания Марии Прохоровны, тягучий звон самолетов - все это непонятно растревожило Швейцера.

- Черт знает что! - повторил он. - Неужели не удастся уснуть?

Он лег, долго ворочался и задремал только к рассвету. Проснулся он от солнца, падавшего на пол у самой кровати. Швейцер опустил руку, потрогал освещенный солнцем пол, - доска была горячая, чистая. Швейцер подумал, что сегодня он уезжает к морю, вздохнул и закурил.

Но к морю он не уехал. Днем, когда Швейцер перечитывал свою рукопись, перед тем как спрятать ее в чемодан, пришла Мария Прохоровна. Она посмотрела на Швейцера строгими светлыми глазами и сказала:

- Зря укладываетесь. Никуда вы не уедете. Швейцер вспылил. Ему давно надоели непонятные приставания Марии Прохоровны.

- Прошу вас не вмешиваться в мои дела! - сказал он, сдерживаясь.

- Да я и не вмешиваюсь. Только вы не уедете. Потому что все поезда отмененные. Степа приехал со станции. Говорит, ужас что делается.

- Как вам не надоест все время болтать глупости, - сказал он примирительно.

Мария Прохоровна рассмеялась. Сейчас для Швейцера не было никаких сомнений, что Мария Прохоровна вовсе не дура, а просто сумасшедшая.

- Ох, и чудак же вы! Куда же вы поедете, раз все поезда отмененные из-за войны.

Швейцер побледнел. Он подошел к Марии Прохоровне и, глядя ей в глаза, сказал тихо, почти шепотом:

- Уходите отсюда! Слышите! Вы мне надоели! Но вместо того чтобы уйти, Мария Прохоровна с испугом посмотрела на Швейцера и ответила:

- Христос с вами, Семен Львович. Да я истинную правду говорю. Война началась. Сегодня утром. С немцами. Я сама только что узнала. Недаром, значит, выла собака. Недаром сердце у меня всю ночь разрывалось.

Потом, вспоминая об этом, Швейцер морщился, - даже о войне он узнал как-то по-глупому. Черт знает что!

Швейцер тотчас пошел пешком за пять километров в Пушкинские Горы, чтобы все разузнать. Он послал телеграмму Серафиме Максимовне в Артек. Девушка, принимавшая телеграмму, сказала, что вряд ли телеграмма дойдет. Поездов на юг не было. Шли только воинские эшелоны. Говорили, что, может быть, к вечеру пройдет поезд на Ленинград.

Швейцер решил ехать в Ленинград. Он заторопился обратно в Михайловское, чтобы попросить Степу запрячь к вечеру лошадь и отвезти его на станцию.

День был солнечный, но прохладный, тихий. Все вокруг казалось незнакомым, будто Швейцер впервые попал на эту псковскую землю. Бредя по обочине густо усыпанной сеном дороги, он разговаривал сам с собой. "Вот дорога, - говорил он, - старый пень, льняные поля - как все это странно!" Все окружающее он видел как сквозь дымку и на очень большом расстоянии. "Уж не слепну ли я? - подумал он. - Как неуютно стало на свете".

По пути встретились бабы, мальчишка, прошел старик нищий. И все останавливались, говорили Швейцеру, что вот - началась война. В глазах у всех он видел сосредоточенный печальный свет.

Он задумался, вышел к Сороти, заблудился в зарослях лозняка.

Страшнее всего была неизвестность. Война началась, но никто в Михайловском не знал, что именно происходит. Рабочие Пушкинского заповедника с утра ушли по домам, в соседние деревни, а оттуда, побрившись, подвязав котомки, - в Пушкинские Горы и в Опочку, на призывные пункты. Сразу стало пусто. По комнатам и парку бродила одна только Мария Прохоровна, тесно кутаясь в рваную шаль.

Швейцер уложил чемодан, разыскал Степу, условился с ним, что к вечеру Степа отвезет его на станцию. Потом, не снимая пальто и шляпы, Швейцер посидел у себя в комнате, отыскал в столе пыльную пачку папирос, впервые закурил, задумался.

В сумерки Степа отвез Швейцера на пустую неосвещенную станцию. Никаких поездов не было. Дежурный сказал, что Псков бомбят, связи нет и поездов, должно быть, не будет вовсе.

Швейцер сел на деревянную скамейку на платформе, решил ждать. Долго, устало погасала в лугах заря. Степа сидел рядом, скручивал козьи ножки из крепчайшей махорки, сплевывал, вздыхал.

Несколько раз Швейцер ходил в дощатую комнату к дежурному, где чадила керосиновая прикрученная лампа. Там он узнавал смутные противоречивые вещи. Говорили, что Псков горит, что железная дорога у Острова взорвана, что витебский поезд обстреляли из пулеметов с воздуха, а над Опочкой сбили немецкий бомбардировщик.

Уже в темноте низко над станцией промчались с густым ревом тонкие, как осы, самолеты, быстро скрылись за лесом. Потом на севере на хмуром небе начали беззвучно вспыхивать желтые огни. Швейцер смотрел на них, догадывался, что это мигают разрывы зенитных снарядов, и удивлялся полной бесшумности этих разрывов.

Поздней ночью Швейцер вместе со Степой вернулся в Михайловское. Он понял, что прорваться в Ленинград ему не удастся, и как-то сразу успокоился. Теперь он уже знал, что надолго, может быть навсегда, оторван от Серафимы Максимовны, от друзей. Вначале эта мысль пугала, но тревога быстро прошла и сменилась приподнятостью, легким и даже радостным возбуждением. От сознания близкой опасности холодело под сердцем. Необходимо было действовать тут же, немедленно. Но как? Он слишком стар. В армию его не возьмут. Каждый должен действовать, как может.

Швейцер решил, что останется в Михайловском, сделает все, что в его силах, чтобы спасти пушкинский музей, уйдет отсюда последним. Эти мысли были еще не очень ясными, но главное он уже решил: он должен спасти от разрушения эти милые каждому русскому сердцу места, охранять могилу Пушкина.

Весь следующий день Швейцер, Мария Прохоровна, Степа и деревенские ребята из Тригорского и Вороничей копали в глухом краю рощи над оврагом большую яму, чтобы зарыть в ней ящики с музейными портретами и ценными вещами. По временам на западе были слышны взрывы, а к вечеру все чаще в сизом небе вспыхивали низкие огни.

Одну только вещь Швейцер не закопал - портрет Каролины Сабанской. Он снял его с подрамника, долго смотрел в глаза красавицы, глядевшей на него с печальным недоумением, свернул портрет и спрятал в чемодан.

Свертывая холст, он осторожно притронулся к бледным рукам Сабанской. Ее пальцы показались ему теплыми и живыми. Как будто Сабанская едва заметно и благодарно пожала Швейцеру руку.

В Одессу последний поезд из Черкасс пришел на рассвете. Пахомов попрощался с лейтенантом, вскинул на спину рюкзак, вышел на знакомую вокзальную площадь и пошел в гостиницу "Лондонская".

Кое-где в домах были выбиты стекла В подворотнях сидели заспанные старики с противогазами через плечо. С моря задувал ветер, лениво шевелил листья акаций.

С бульвара открылся внизу порт. Он был пуст, перегорожен бонами. Пахомов постоял минуту, посмотрел на морскую даль Она синела все так же, как два года назад. Но Пахомов не ощутил обычной радости. Море показалось ему невыспавшимся, как и весь город. Из-под рыжих береговых откосов торчали в небо жала зениток.

В вестибюле гостиницы "Лондонская" сквозило. Качались листья высохших пальм Стекла вылетели во время бомбардировок Ветер гулял по коридорам, хлопал рамами, шуршал афишами на стенах В прохладном номере было неприбрано, стояла смятая постель, - должно быть, отсюда только что выехал предшественник Пахомова Пахомов позвонил. Звонок протрещал по всему этажу, но никто не пришел

Пахомов спустился в ресторан. Там за столиками без скатертей сидели светловолосые юноши и говорили на незнакомом языке o - очень тягучем и приятном Больничным светом горела под потолком забытая с ночи синяя лампочка. Два старика официанта разносили в тарелках манную кашу. Как последний отблеск прежней жизни, сверкали на стойке мельхиоровые блюда, колпаки, разноцветные бокалы.

У окна сидел низенький плотный человек с квад ратным подбородком и седыми растрепанными волосами. Он пил жидкий чай, нахохлившись, как птица. Пахомов узнал его. Это был известный писатель Лобачев. Заметив взгляд Пахомова, он улыбнулся и сказал громко, на весь ресторан:

Пахомов пересел, поздоровался, назвал себя.

- Кто это? - спросил он, показав на молодых людей за столиками.

- Норвежцы, - ответил Лобачев- - Бежали из Норвегии в Мурманск, оттуда пробрались сюда Едут в Египет, в английскую армию. Видите, с ними негр. Киноактер здешней студии. Уроженец штата Луизиана. Он говорит по-русски и по-английски, как бог. Добровольно вызвался быть при этих парнях переводчиком. Да, все смешалось в доме Облонских! Я говорил с норвежцами. Они едут мстить. У одного немцы убили отца, у другого - невесту, у третьего - брата. Среди них есть поэт. Вон тот, в черном пиджаке. Он сказал мне: "Моя страна была похожа на елочную игрушку". Были раньше такие игрушки - на дощечку наклеивали картонные леса, горы, водопады из слюды и домики, покрытые снегом из ваты. Я хорошо их помню, эти игрушки. Когда убирали елку, я вытаскивал такую игрушку из-под веток. Она вся была засыпана сухими иглами и елочной мишурой. Да. Так вот этот поэт мне сказал: "Елочную страну превратили в бойню для людей. За это я буду мстить. Другого мне ничего не осталось".

Лобачев поднял голову. За окнами завыла сирена. Норвежцы, шумно отодвигая стулья и перекликаясь, поднялись и пошли к выходу.

Пахомов с Лобачевым вышли, остановились в нише у входа в гостиницу. Тут же толпились норвежцы. Перебивая вой сирен, захлопали под откосом зенитки. Над морем в сторону Очакова мчались, рыча, самолеты, окруженные ватными шарами разрывов.

Норвежцы грозили самолетам кулаками. От ударов зениток звенели стекла в двух старинных фонарях, висевших у входа в гостиницу.

Стрельба затихла, но Пахомов не вернулся в ресторан. Ему надо было идти в штаб получать назначение. Лобачев взял с него слово, что они еще увидятся. Пахомов ушел.

В штабе он получил назначение в редакцию армейской газеты "Отечество". Редакция стояла в Тирасполе. В штабе сказали, что в конце дня в Тирасполь идет грузовая машина и Пахомову следует выехать именно на этой машине. Пахомов откозырял, повернулся, вышел. До вечера он был свободен.

над крышами, сады, тишина. Пахомов дошел до дома, где жила когда-то Татьяна Андреевна, открыл калитку, заглянул в сад. Ему доставляло радость уж одно то, что он прошел по улицам, где все было ей знакомо, по тем местам, где она прожила несколько лет.

Он вернулся в гостиницу, написал письмо Татьяне Андреевне на Эзель и отнес его на почтамт. Письмо было короткое, полное такой прощальной неясности, что Пахомов боялся его перечитывать. В этом письме было все, что он недосказал и что она должна была знать. Но горше всего было сознание, что вряд ли она прочтет это письмо. Девушка на почтамте положила его в груду еще не отправленных писем. Пахомов был уверен, что оно так и останется лежать здесь.

В гостинице он хотел расплатиться. Болтливый портье сказал, что с военных денег не берет, - все равно комнаты пустуют. Пахомов удивился, поблагодарил, взял свой рюкзак и зашел к Лобачеву. В номере висел густой табачный дым. На полу валялись листы бумаги, исписанные крупным почерком. Лобачев сидел за маленьким круглым столиком у дивана и писал на самом его краешке. Пустой письменный стол стоял рядом.

Лобачев обрадовался Пахомову, достал из платяного шкафа начатую бутылку коньяка, рассказал, что он застрял в Одессе и вряд ли ему удастся вернуться в Москву. Поездов уже нет. Началась эвакуация морем в Мариуполь и Новороссийск.

Отпивая небольшими глотками коньяк, Лобачев прочел Пахомову несколько исписанных страниц. Это были отрывочные, странноватые, но интересные записи каждого дня.

случай. Вот, слушайте:

"Фиорд около столицы Норвегии Осло. Маленький остров в фиорде. На нем - старинный форт, превращенный в музей. Плющ, солнечные часы, белый домик смотрителя - отставного капитана. В домике - капитанская внучка, запах кофе, половики, портрет умершей жены, увитый крепом. В старом форте собрано оружие времен королевы Христины и Полтавского боя. На берегу на каменных плитах - две старые пушки. Такие старые, что им даже дали ветхозаветные прозвища - Авраам и Моисей. Из этих пушек форт стрелял в полдень для проверки часов.

фашистское правительство в Норвегии. Старый капитан стоит на вышке форта и смотрит на линкор. Осло горит. Ревут самолеты. Корабль со свастикой входит в фиорд, но береговые батареи молчат. Старый капитан ждет. Он не может понять, почему норвежцы не стреляют. Что это? Трусость, измена или растерянность? Он понимает только одно - враг идет безнаказанно в столицу его страны, в прелестный и веселый город Осло. Тогда капитан подымает на вышке норвежский флаг. Пусть разбойники видят, что Норвегия еще не сдалась. Линкор, вздымая буруны, проходит мимо. Он не обращает внимания на флаг. Старый капитан спускается вниз, к Аврааму, заряжает его старинным ядром, наводит на линкор и стреляет. И вот случается чудо. На линкоре происходит огромной силы взрыв. Гигантский корабль - великое создание морской техники - раскалывается и идет ко дну. Гибнет все командование, фашистское правительство, гибнут две тысячи матросов. Капитан бросается в дом, забирает внучку, переправляется с ней на берег и переходит ночью границу Швеции. А потом фашисты перерывают архивы норвежского морского министерства. Они ищут секретные чертежи "Блюхера". Они уверены, что эти чертежи были выкрадены и попали в руки норвежцев. Уверены потому, что музейное ядро угодило как раз в единственное уязвимое место на линкоре и взорвалось в бомбовых погребах"...

Лобачев взъерошил волосы, искоса посмотрел на Пахомова.

- Вот тема рассказа, где перепуталось все - и Диккенс, и Стивенсон, и современность. Я хотел бы обладать таким же наивным мужеством, как этот норвежский дед.

Часть 1, главы: 1-3 4-6 7-9 10-12
13-15 16-18 19-20
21-23 24-27 28-32
Часть 2, главы: 1-3 4-6 7-8 9-10
11-12 13-14 15-17
18-21 22-24 25-28