Дым отчечества. Часть первая. Главы 7-9

Часть 1, главы: 1-3 4-6 7-9 10-12
13-15 16-18 19-20
21-23 24-27 28-32
Часть 2, главы: 1-3 4-6 7-8 9-10
11-12 13-14 15-17
18-21 22-24 25-28

Глава 7

Метель гудела всю ночь над Михайловским, Тригорским, над Соротью. Столетние ели в пушкинском парке гнулись в свинцовом дыму. Морозная пыль летела из волчьих полей. Изредка в небе светилось голубоватое пятно - за тучами пробивалась луна, но тотчас гасла - с заунывным свистом на нее неслась темнота.

Ветер швырял снег на страшную высоту, как белые косматые протуберанцы. Швейцеру казалось, что снег долетает до луны и падает на ее изорванные в клочья железные горы.

Швейцер ни разу не видел такой метели. Почти всю жизнь он прожил в Ленинграде. Уезжал только на дачу около Луги или в Крым, в Коктебель.

Знаток Пушкина, собиратель всего, что имело отношение к поэту, он, Семен Львович Швейцер, до пятидесяти лет не успел даже съездить в Михайловское. Всегда как-то неудачно складывалось время. То приходилось писать срочные статьи, то все время отнимала работа над обширными исследованиями, а они требовали постоянного сидения в архивах и библиотеках, то, наконец, восставала жена, Серафима Максимовна. Ей казалось, что в деревне Швейцер тотчас же простудится и умрет.

В молодости у Швейцера начиналась чахотка, его послали в Давос. Там он и встретился с Серафимой Максимовной - студенткой Лозаннского университета.

Серафима Максимовна происходила из потомственной семьи врачей. Ее отец - седоусый хмурый хирург - потребовал, чтобы она тоже стала врачом и обязательно училась за границей. Серафима Максимовна походила на отца - коренастая, с усиками над губой, копной седых волос и серыми спокойными глазами.

Говорила она громко, решительно. Швейцер - маленький, худой, очень подвижный, носивший старомодную седую бородку - казался перед ней гномом.

Он уважал Серафиму Максимовну и побаивался ее. Она одобряла его литературные занятия, даже гордилась ими, ходила со Швейцером только в концерты, считая театр грубым зрелищем, но неумолимо осуждала все попытки мужа вести рассеянный образ жизни.

А Швейцер увлекался театром, любил споры до рассвета, хорошее вино - словом, все, что в их белой больничной квартире выглядело бы совершенно нелепо.

Серафима Максимовна недолюбливала старого школьного товарища Швейцера - холостяка художника Вермеля. Нетерпимый и резкий, он смущал Швейцера едкими разговорами о семейном гнезде, о дурном вкусе людей, повесивших в кабинете на видном месте "Боярский пир" Маковского. Конечно, Вермель знал, что эту картину повесила Серафима Максимовна.

Кроме того, Вермель был фантазером. Эту черту у пожилого человека Серафима Максимовна считала серьезным недостатком. Он мог, например, в полночь вытащить Швейцера на острова только для того, чтобы посмотреть на какое-то отражение в воде.

Когда Серафима Максимовна негодовала, Вермель обычно ссылался на Пушкина. Зачем же Швейцер занимается жизнью этого кипучего, беспечного, склонного к мальчишеству поэта, если не считает, что эти свойства Пушкина заслуживают подражания? Особенно раздражало Серафиму Максимовну то, что Швейцер всегда соглашался с Вермелем.

И вот сейчас, на пятидесятом году, Швейцер наконец решил поехать в Михайловское. Уговорил его, конечно, Вермель. Швейцер начал работать над книгой о жизни Пушкина в Михайловском, Вермель сказал, что если Швейцер и сейчас не поедет в Михайловское, то он попросту гробокопатель. Как можно писать о Пушкине - и не увидеть тех мест, которые поэт любил с таким напряжением!

И Швейцер поехал. Ему отвели комнату во флигеле, в парке, где останавливались научные работники Пушкинского заповедника. Зимой флигель пустовал. Прислуживала Швейцеру пожилая рыхлая женщина, Мария Прохоровна. Швейцер подозревал, что она - бывшая купчиха из Пскова, но Мария Прохоровна выдавала себя за вдову телеграфиста.

Мария Прохоровна много спала, любила гадать на картах, раскладывала пасьянсы и все глядела за окошко - какая нынче погода, хотя погода ей была ни к чему: из дому она почти не выходила.

Швейцеру нравилось в Михайловском все - величественные леса, где меж сосен лежал свет холодного солнца, трогательный домик няни и собственное одиночество. Но больше всего его радовало сознание, что все это видел Пушкин, - видел вот таким же, каким видит сейчас и он, Швейцер.

Работать было легко. Ледяная вода в рукомойнике, тишина во флигеле, где единственным звуком был треск разгоравшихся дров, ясность сельской жизни бодрили, освежали голову.

"Бессмысленный я человек, - -думал Швейцер. - Зарылся в архивную пыль и прозевал жизнь. Теперь не наверстаешь. И о Пушкине надо было писать не по чужим книгам, а хотя бы по ощущению этой зимы".

чем он страдал.

Это была еретическая для ученого мысль, но Швейцер обрадовался ей. Он решил, что новую книгу о Пушкине напишет иначе, чем писал до сих пор. Это будет книга о живом, обаятельном человеке, а не бесконечное повторение своими словами пушкинских мыслей. Эти мысли поэт лучше всего высказал сам.

О том, что будет с ним дальше, Швейцер старался не думать. Очевидно, на прошлом надо поставить крест. Хотя бы в пятьдесят лет, но должна же начаться наконец совсем иная, чем прежде, важная для него, интересная жизнь.

Ему казалось, что эта жизнь началась сегодня, с полудня, когда он увидел за окном, как над полями, дымясь, летела поземка. Лесистый холм за озером Маленец, берега Сороти и домик няни исчезли во вьюге.

Мир за окном перестал существовать. Белый свет разлился по комнатам. Швейцер почувствовал себя не то на зимовке, не то в осаде. Почтальон не принес газет из Пушкинских Гор. Водовоз Степа пришел обледенелый и сказал, что привезти воду из проруби на Сороти нет возможности - дорогу завалило, и лошаденка тонет в снегу по брюхо: "Уж как-нибудь обойдетесь водой, что осталась на дне кадки".

Вечером Швейцер решил пробраться в большой дом, где был устроен пушкинский музей. Дом выстроили недавно на месте старого, сгоревшего в 1907 году.

Мария Прохоровна ужаснулась, но Швейцер заупрямился и, закутавшись, вышел на крыльцо. В лицо ударила лавина снега. Швейцер ослеп, задохся, но все же добрался до большого дома.

Там было тепло и тихо. Швейцер зажег свечу и обошел зеленые, оранжевые и серовато-голубые залы. Поблескивали рамы. На стенах шевелились тени от канделябров, кресел и мраморных бюстов.

Швейцер поставил свечу на маленький овальный стол из карельской березы. Тотчас язычок пламени утонул в его золотой глубине. Швейцер достал из ящика стола бумагу и карандаш и начал писать. Изредка он останавливался, прислушивался к вою метели и смотрел на портрет на стене. На нем была изображена молодая женщина в синем бархатном платье, с глазами такими туманными и большими, будто в них навсегда остались все сны за всю ее жизнь. То был портрет Каролины Сабанской, красавицы польки. Ею Пушкин был увлечен в Одессе.

"Николай Генрихович, - писал Швейцер, - не могу даже рассказать, как я благодарен, что ты заставил меня поехать в Михайловское. Ты всегда прав, несмотря на то что много и без толку кипятишься.

Приезжай ко мне из Новгорода, хоть на три дня. Я держу в запасе несколько бутылок красного вина - твоего любимого саперави. Захвати Пахомова. Милый юноша! Если бы все были такими, как он, мы, старые хрычи, смогли бы умереть беззаботно.

А теперь вот что. Мне надоело заниматься второсортными вещами. Я бунтую пока в одиночестве, среди этой глубокой зимы. Бунтую против своего прошлого. Жаль, что взбунтовался я поздновато, но... "быть может, новый Гайдн сотворит великое - и наслажуся им". Кто знает!

Пишу тебе вечером в пушкинском доме, а ощущение такое, что уже перевалило далеко за полночь. Метель ревет с утра и похоронила нас в снегу. Все это очень здорово. Приезжай".

Швейцер подумал и приписал:

"Ты был прав. Нет худшей участи, чем собирать крохи с богатого стола и растолковывать людям то, что совсем не нуждается в толковании, - настолько оно прекрасно, просто и понятно. Конечно, я говорю о критических и литературоведческих своих работах. Между прочим, самое это казенное слово "литературе- ' ведение" меня начинает бесить. Оживить в нашем сознании образ давно умершего большого поэта, возможно, дано только поэтам, - не знаю. Знаю только, что вся моя прежняя работа напоминает рассказ о докучливом черте. Ты, должно быть, помнишь, как он суконными словами рассказывал веселым детям, как надо играть в мяч, и дети в конце концов зашвырнули мяч в овраг и расплакались от скуки.

Сейчас мне пришло в голову, что весь мой прошлый труд был бы оправдан только при условии, если бы мне удалось найти еще неизвестные стихи Пушкина. Это была бы настоящая заслуга, настоящее счастье. За это меня поблагодарили бы миллионы людей. Но, увы, это, конечно, одни бессмысленные мечтания. Пожалуйста, не смейся надо мной.

Здесь есть превосходные портреты. Тебе не мешало бы кое-чему поучиться у стариков, которые их писали. Передо мной висит портрет Сабанской. Она была авантюристкой, но, бог мой, какие глаза и какие волны волос! Должно быть, все это выдумал художник.

Ну, прощай. Буду ждать".

Швейцер окончил письмо, взял свечу и долго рассматривал портрет Сабанской. Какой у нее был голос? Должно быть, низкий, гортанный. Швейцер вздрогнул. Ему показалось, что этот голос произнес какое-то слово. Должно быть, снег зашуршал по окну. Швейцер вспомнил совет Вермеля - никогда одному не рассматривать по ночам портреты, - взял свечу и пошел к двери.

В дверях он оглянулся. Красавица смотрела спокойно, как бы не видя его, и улыбалась. Швейцер поежился и вышел в прихожую. Весь пол был в мелком снегу. В щелях наружной двери тихонько свистел ветер.

Глава 8

Метель шла с севера, от Ледовитого океана. Она пронеслась над Ленинградом, закутала в косматые овчины колонны дворцов, выдула с улиц привычный серый свет и оставила взамен нестерпимую белизну.

Колокола гудели от ветра. Снег набивался во впадины между выпуклыми буквами на ободьях колоколов. То были имена литейных мастеров и воевод, чьим старанием эти колокола были "построены" в Великом Новгороде.

Татьяна Андреевна сидела на полу около сундука со старыми книгами, вынимала их, перелистывала, прочитывала две-три строчки и откладывала. Маша ушла в школу, художники работали в церкви на погосте, а Варвара Гавриловна возилась на кухне.

Метель светила в окна. Татьяна Андреевна увидела на раскрытой странице пыльцу от давно умершей моли. Она стерла пыльцу и прочла:

	О счастье мы всегда лишь вспоминаем.
	А счастье всюду. Может быть, оно - 
	Вот этот сад осенний за сараем
	И чистый воздух, льющийся в окно.

Раскрыла наугад другую книгу: "В сердце моем было больше печалей, чем листьев на дереве".

Татьяна Андреевна отложила обе книги в сторону. Она даже не посмотрела на заглавный лист. Ей хотелось прочесть несколько книг, не зная имени их авторов.

Она вытащила из сундука еще один толстый том, открыла его и снова прочла:

"У рыбаков Нормандии существует поверье, будто облака, проходя над странами, приобретают их точные очертания. Взглянув на облако, можно сказать, откуда оно появилось. Таким образом, человеку, заброшенному далеко от родной земли, иногда выпадает счастье увидеть свою вторую, облачную родину, плывущую высоко, в солнечном сиянии неба".

- Что ты говоришь, Танюша? - спросила из кухни Варвара Гавриловна.

- Я читаю, мама.

Она закрыла книгу и вздохнула от ощущения легкости на сердце, от света метели, наконец, оттого, что можно еще долго перебирать книги, а потом, не вставая с пола, положить голову на сиденье старого мягкого кресла и задремать.

Когда Варвара Гавриловна принесла кофейник, oТатьяна Андреевна уже спала, положив голову на кресло, а в ногах у нее лежала, свернувшись, Муха.

Варвара Гавриловна тихонько вернулась на кухню, села на табурет и притихла. "Пусть спит. Должно быть, после болезни у нее осталась слабость. И вот здесь, в теплоте старого дома, эта слабость проходит в дремоте. Какое счастье, что Танюша вышла такая милая, - лишь бы опять не случилось у нее в жизни неудачной любви".

Варвара Гавриловна не сразу услышала, как позвонил почтальон. Вытирая рукавом снег с красного лица, он протянул письмо. Письмо было Вермелю. Оно подмокло. Конверт сделался фиолетовым от чернил.

Варвара Гавриловна положила письмо на печку в кухне, чтобы оно просохло, и снова села на табурет. Ей казалось, что, сидя так, она оберегает сон Танюши, - старушка могла бы просидеть весь день. Иногда Варвара Гавриловна вставала и заглядывала в приоткрытую дверь на Татьяну Андреевну - волосы у нее растрепались, по щеке разлился румянец. И каждый раз Муха открывала один глаз и, подозрительно глядя на Варвару Гавриловну, ворчала.

Татьяне Андреевне снилось, будто она идет по берегу моря. Над ней летят белые птицы. Птичий пух падает на платье. Она ловит его на ладонь, дышит на него, и пух тает, превращается в капли воды. В каждой капле блестит крошечное, как булавочная головка, солнце, она стряхивает капли на землю. Они подпрыгивают, катятся и звенят, как дверной колокольчик.

Мимо Татьяны Андреевны проходит Вермель с шарманкой за спиной. Земля так густо покрыта пухом, что Татьяна Андреевна не слышит его шагов, - только поскрипывает рассохшаяся шарманка. Татьяна Андреевна идет за Вермелем. Они входят в темный двор. Вермель вертит шарманку. Шарманка начинает высвистывать старый мотив, а Вермель поет простуженным голосом:

	Плачьте, красавицы, в горном ауле,
	Правьте поминки по нас.
	Завтра с последнею меткою пулей
	Мы покидаем Кавказ.

Татьяна Андреевна смеется. Вермель говорит, чтобы она перестала, потому что спит Татьяна Андреевна и разбудить ее отважится только дикарь.

Она проснулась и тут же услышала сердитый шепот Вермеля:

- Ходите по лестнице, как дикарь, честное слово! Татьяна Андреевна сказала, не открывая глаз:

- Татьяна Андреевна, хотите потерять три дня? - спросил ее Вермель с площадки лестницы.

- А что?

Она села на ковре и поправила волосы. Глаза ее, промытые сном, спокойно блестели.

- Вот. - Вермель показал размокшее письмо. - Приглашают на несколько дней в Михайловское. Нас всех.

- Кто приглашает?

- Мой приятель, пушкинист Швейцер. Чудный болтливый старик. Хотите поехать?

- Да куда ехать-то? - испугалась Варвара Гавриловна. - За тридевять земель. Что вы, Николай Генрихович!

- Матушка, милая! - закричал Вермель. - Это же сейчас за Псковом. Одна ночь езды. Поедем втроем. Возьмем Мишу - он тут без меня совершенно распустится.

Татьяна Андреевна встала.

- Ну что же, - сказала она. - Я бы хотела там побывать.

- Значит, едем?

- Хотя бы сегодня вечером.

- Люблю цыганскую жизнь! - воскликнул Вермель. - Люблю болтаться по России!

Варвара Гавриловна немного погоревала. Из двадцати дней, что Татьяна Андреевна должна была провести дома, три дня пропадали. Но горевать было некогда - надо было пораньше накормить всех ужином. Варвара Гавриловна начала хлопотать и забыла о своем огорчении.

До вокзала дошли пешком и сели в полутемный вагон. Поезд подолгу задерживался на маленьких станциях. На каждой из них горел на столбе керосиновый фонарь и бродили по платформам возчики в черных валенках. Как всегда во время ночных поездок, в вагоне плакал, заходился грудной ребенок. Молодая женщина в желтом твердом зипуне качала его и пела песню, какую поют все матери уже много-много веков. "А-а-а-ай, - пела она и сама дремала. - А-а-а-а-ай, ты, мальчишка, засыпай".

В Порхове вышли на платформу. Поздняя ночь чувствовалась в хриплых голосах кондукторов, в пустом, ярко освещенном буфете, где спал за столиком русоволосый летчик, а девушка за прилавком, в белом халате поверх шубы, смотрела на него и сонно улыбалась, в громком хрустении снега, наконец, в том, что ни над одной крышей не подымался дым. На окраине, на взвозе светилось окно, должно быть, в комнате больного, - одно освещенное окно на весь городок.

В Пскове надо было пересаживаться. Поезд пришел в пять часов утра. Татьяна Андреевна, Вермель и Пахомов выпили жидкого чаю в буфете.

До поезда на Михайловское оставалось два часа. Пошли в город. После вокзальных залов, сизых от чада, похожих на становья кочевников, воздух в темных улицах показался пахучим, свежим.

Дошли до кремля. Сложенный из серого камня, северный кремль стоял на крутом холме над рекой Великой. В глубоких воротах, в бойницах, в запутанных переходах пряталась столетняя темнота. Казалось, что она осталась здесь со времен Ивана Грозного и все еще сочится из низких домов запах лампадного масла, повального сна.

- Люблю шататься по России, - вздохнул Вермель.

Татьяна Андреевна всматривалась в крепостные башни. Кровли их походили на монашеские шлыки. Башни стояли худые, угрюмые. Они осуждали все, что происходило у их подножья: неожиданную вспышку автомобильных фар, пронзительный гудок паровоза, электрические огни, побледневшие от рассвета.

Комсомольский лыжный пробег из Пскова в небольшой городок Опочку пришлось отложить из-за метели.

Варя и ее подруга Нина Черненко были огорчены. Обе они - студентки Одесского университета - приехали в Псков на зимние каникулы.

Им очень хотелось пробежать на лыжах по северным лесам, но метель бушевала уже вторые сутки. Каникулы кончались, приближался отъезд.

Варя приехала в Псков к отцу - он преподавал географию в одной из здешних школ. Она привезла с собой Нину.

Нина никогда еще не была на севере. Почти всю жизнь она прожила в Одессе с отцом. Мать у нее давно умерла. Отец - капитан торгового флота, человек флегматичный, насмешливый, не любивший никаких огорчений, - взял в дом для воспитания Нины дальнюю родственницу - тетю Полину.

Тетя Полина - вертлявая некрасивая женщина - много и без толку волновалась, считала себя красавицей, говорила, что не вышла замуж только из гордости. За нее когда-то сватался вдовец Дуварджоглу - бывший кладовщик кондитерской фабрики. Но он был грек, а тетя Полина считала себя столбовой русской дворянкой. Она не хотела выходить за человека такой сомнительной национальности.

После революции Дуварджоглу поступил в портовый пакгауз. Он остался верен тете Полине и часто приходил к ней попить кофе, посплетничать о политике. Он был толст, неряшлив. От прошлого у него сохранились только треснувшие янтарные четки. Но Нине казалось, что черный люстриновый пиджак Дуварджоглу до сих пор пахнет халвой и рахат-лукумом.

В Пскове Нина и Варя много бегали на лыжах, тренировались перед походом в Опочку. С каждым днем Нине все больше нравился свист лыж по насту, полет с крутых гор и, наконец, то, что зима для лыжников была такая же чудесная, лишенная холода пора, как лето для остальных людей.

Как у всех подруг, у Нины и Вари были свои маленькие тайны. Они увлекались "языком жестов". На нем когда-то говорили индейцы Северной Америки. Один иностранный моряк подарил Нининому отцу английскую книгу об этом языке. В книге было около тысячи изображений разных жестов.

Нина с Варей выучили только шестьдесят жестов племени "Острого топора", но и этого было довольно, чтобы передавать друг другу сложные фразы.

Тетя Полина пугалась жестов и называла Нину и Варю "психическими девчонками". Непосвященные люди принимали девушек за глухонемых, разговаривающих пальцами.

Были любимые жесты, например: "Ты совсем раскисла". Чтобы передать эти слова, надо было провести ладонями вниз по лицу, как по свисающим мокрым волосам, и опустить уголки губ. Был еще насмешливый жест. Он назывался "настоящий мужчина". В этом случае надо было сделать каменное лицо и уминать большим вывернутым пальцем табак в несуществующую трубку.

Девушки очень веселились, разговаривая жестами. Иногда этот язык позволял им сказать друг другу незаметно для окружающих, что в их общество затесался дурак или что у Нины вылетают шпильки из волос. Отец Нины запретил ей стричь волосы. Она была известна в университете длинными светлыми косами, обернутыми венком вокруг головы.

...На третий день к вечеру метель утихла. Тучи свалились на юг. В зеленом небе появились звезды - предвестницы мороза.

Прибежал участник похода - сосед, ленинградский студент Вова Толбухин - и сказал, что старт назначен на завтра на семь часов утра. Начались приготовления. Девушки разогревали лыжи на примусе, смазывали их темной пахучей мазью, проверяли крепления и завидовали Вове - у него крепления были не из ремней, а из блестящих никелированных пружин.

Спали плохо. Среди ночи Нина несколько раз вставала и смотрела на термометр, вывешенный на веревочке за форточку. Он показывал девять градусов мороза. Чем ближе к рассвету, тем все медленнее тикали старые ходики. "Устали они, что ли?" - подумала Нина.

Когда ходики доплелись до пяти часов, Нина разбудила Варю. Они умылись в холодной кухне, там же при лампе напились чаю и вышли в лыжных костюмах на улицу. Чуть синело. Над снежными равнинами за рекой Великой проступал рассвет...

За городом лыжники повернули на целину и пошли двумя цепями. Чем дальше шли, тем меньше было перекличек и смеха, тем теснее обступали их леса и, наконец, скрыли в дремучих чащах.

Ломкий желтый мох на стволах деревьев, торчащие из-под снега стебли высокой травы, посвистывание синиц, плоские снежинки в неподвижном воздухе - все это казалось Нине неправдоподобным.

Она остановилась - лыжный след пересекали маленькие частые ямки, очень глубокие, с пятью вдавлинами от когтей. Это был след белки. Тут же лежали высыпавшиеся семена ольхи. Они напоминали стаю крошечных черных птиц, разлетевшихся по снегу, - у каждого семени было два крыла.

Дорога пошла вниз по просеке, в заваленный снежными обвалами овраг. Передние лыжники сильно пылили. Просека суживалась. Все чаще приходилось нагибаться, чтобы проскользнуть под ветками. Каждый снежный сугроб казался медвежьей берлогой.

- Что там? - крикнула Варя.

- Проверяют по компасу направление, - ответили из передних рядов.

Нина сорвала с березы несколько сережек, разломала одну из них - внутри сережка была совершенно зеленая, свежая.

"Неужели весна?" - подумала Нина и прислушалась - в овраге журчало, будто там лилась талая вода.

Лыжники двинулись дальше. Крутая тропа заставляла их мчаться с такой скоростью, что воздух свистел в ушах. Приходилось делать быстрые повороты. Нина уже не смотрела по сторонам. Она видела только спину переднего лыжника и старалась сохранить между ним и собой безопасный просвет. Всякий раз, когда она начинала волочить палки, чтобы замедлить опасный полет, Варя, мчавшаяся сзади, кричала: "Нинка, брось!" Поднятый палками снег бил Варе в лицо и мешал следить за дорогой.

Неожиданно внизу поднялся белый вихрь. Лыжники на полном ходу круто сворачивали, взрывая снег, и останавливались. Нина тоже остановилась, едва не упала, но выпрямилась, раскрасневшаяся и недоумевающая. По дну оврага бежал незамерзший ручей. Лыжники пошли вдоль ручья, чтобы найти переход. Ручей обрадовал всех своей болтливостью среди всеобщего оцепенения.

За ручьем начался подъем. Сделали короткий привал. Нина вынула из рюкзака бутерброды с ветчиной и мандарины. Никогда еще ветчина не казалась ей такой сочной, а мандарины напоминали крюшон, от их ледяного сока даже заныли зубы. Кожуру мандаринов Нина положила на ветку маленькой елки - на удивление лесным птицам.

- Ты не раскисла? - спросила жестами Варя. Нина засмеялась.

- Ты - Сольвейг, - сказала Варя.

- Кто? - не расслышала Нина.

- Сольвейг, норвежская красивая девушка. У тебя щеки горят, будто ты влюблена.

- А ты дефективная, - ответила Нина. Лес кончился. Пошли холмы с одинаковыми соснами. Потом лыжники, растянувшись цепью, долго скользили по замерзшей реке. На закате вышли к деревушке. Она, как медведь, продышала в снегах сырое пятно и слабо курилась.

Ночевали в школе на сдвинутых партах. Было непривычно, весело, и раздражал всех только один лыжник. Он шел в сапогах, его гимнастерка была разукрашена множеством жестяных значков. В пути все время выкрикивал команды, смотрел хмуро, пронзительно и говорил вывихнутым языком. Опушку леса называл "видимым рубежом", шаг называл "уносом ноги". С колхозниками в деревнях заводил разговоры о преимуществах колхозного строя и при этом деревянным голосом выговаривал всем известные лозунги. Он считал это агитационной работой.

Колхозники смотрели на него, посмеиваясь, смущаясь, - совестно было за человека. К счастью, он натер себе сапогом ногу, и наутро его отвезли в розвальнях на ближайшую станцию. Тотчас же среди лыжников началось оживление, смех. Снега, леса, небо, деревенские белобрысые мальчишки, самый бег на лыжах показались во сто крат прекраснее, чем были раньше, когда всюду совался этот человек с желваками на скулах, низким сморщенным лбом и сверлящими глазками.

раньше других рассказать людям о начале нового дня.

Весь этот день Нине, Варе и всем остальным казалось, что рядом бродит весна. Подснежники, наверное, уже прорастали в земле - их слабый травянистый запах просачивался сквозь снег.

Лыжники жмурились от снежных ковров, часто останавливались, отдыхали, опершись подбородками о палки, и смотрели вдаль, где что-то тихо мерцало.

- Должно быть, Пушкинские Горы, - сказала Варя. - Уже близко.

Пушкинские Горы остались в стороне. Лыжники шли на Тригорское. Там был приготовлен ночлег на базе для туристов.

чудесной путаницей столетних парков, озер, крутых холмов, заиндевелых рощ.

Когда Нина и Варя переодевались, они слышали за перегородкой разговор лыжников с заведующим базой - добродушным человеком в очках и полушубке.

Нина вдруг обняла Варю, положила голову ей на плечо и покраснела.

- Чего ты? - удивленно спросила Варя.

Варя, подняв ее за подбородок, строго сказала:

- Ты что! Плакать? Этого еще не хватало!

- Нет, нет, - поспешно ответила Нина. - Мне очень хорошо. Неужели мы с тобой в Тригорском?

- А как же ты думаешь?

- Мы здесь пробудем два дня, - сказала Варя. - Успокойся, пожалуйста.

Они прошли в столовую. Там две деревенские девушки кормили лыжников обедом. Девушки говорили по-местному: "цорный хлеб", "цай", "опоцка". Этот цокающий говор казался необыкновенно милым.

После обеда, хотя уже темнело, Нина, Варя и Вова Толбухин пошли в Михайловское. Заведующий базой дал им записку к Швейцеру с просьбой показать музей. Остальные лыжники решили идти в Михайловское утром.

- Кто этот Швейцер? - спросила Варя.

- Как-то даже неловко, - заметила Нина. За косогором, где дорога шла по опушке высокого соснового леса, они встретили странных в этой глуши людей - маленького веселого старика, красивую женщину в меховой шубке и молчаливого молодого человека. Вова смело подошел к ним и спросил старика, где можно найти в Михайловском профессора Швейцера.

- Во-первых, Швейцер - это я, - ответил старик. - А во-вторых, я не профессор и никогда им не буду. Ну, давайте знакомиться.

Нина сжала руку Вари и тихо сказала ей:

- Посмотри на эту женщину!

- Не узнаешь?

- Погоди, погоди, - пробормотала Варя. - Да это, кажется...

- Это наша одесская актриса Татьяна Боброва, - перебила ее Нина. - Вот это встреча!

Часть 1, главы: 1-3 4-6 7-9 10-12
13-15 16-18 19-20
21-23 24-27 28-32
Часть 2, главы: 1-3 4-6 7-8 9-10
11-12 13-14 15-17
18-21 22-24 25-28