Дым отчечества. Часть первая. Главы 19-20

Часть 1, главы: 1-3 4-6 7-9 10-12
13-15 16-18 19-20
21-23 24-27 28-32
Часть 2, главы: 1-3 4-6 7-8 9-10
11-12 13-14 15-17
18-21 22-24 25-28

Глава 19

В конце февраля Вермель и Пахомов закончили работу в Новгороде и вернулись в Ленинград.

Татьяна Андреевна давно уже была в Одессе, а от Швейцера не приходило никаких известий. На телефонные расспросы Вермеля Серафима Максимовна отвечала неохотно. Она сказала только, что Швейцер на юге, и выразила притворное удивление, что Вермель ничего не знает о своем закадычном приятеле. Вермель был рад исчезновению Швейцера и с торжеством сказал Пахомову:

- Наконец-то старик сорвался!

А Пахомова занимала мысль о том, что теперь там, в Новгороде, в Михайловском, где они были так недавно. Ему хотелось вновь, но уже одному, поехать в эти места. Но ехать было нельзя - началась работа над эскизами для росписи театра.

В опустелом Михайловском и в Новгороде, в доме у Варвары Гавриловны, по-прежнему теплилась зимняя жизнь.

Как всегда в феврале, целыми сутками валил тяжелый снег. Он засыпал сад Варвары Гавриловны почти до верхушек кустов. Дорожка к беседке - Маша теперь расчищала ее каждый день - походила на глубокий окоп. С каждым днем в саду кричало все больше галок. Варвара Гавриловна уверяла, что это к высокой полой воде.

Иногда солнце било в окна так жарко, что нагревало листья герани, и они пахли сладко, лекарственно. Сосульки таяли. С них стекали яркие капли. В свежем от ветра небе неслись с юга нарядные облака. Муха выбегала в сад, лизала снег, долго нюхала ветер. Это тоже было признаком близкой и дружной весны.

Варвара Гавриловна с Машей часто вспоминали все недавно пережитое. Больше всего волновали Варвару Гавриловну слезы Тани перед отъездом. На осторожные расспросы Варвары Гавриловны она ответила односложно:

- Так... Не пугайся... Мне просто жаль уезжать... Но Варвара Гавриловна знала, что слезы эти были неспроста. В ящике Таниного стола она нашла много листков бумаги с начатым и брошенным на полуслове письмом. Эти ненаписанные письма смущали Варвару Гавриловну. Каждое письмо начиналось словами "Милый Рамон", а дальше было зачеркнуто. Что за странное имя - Рамон? Варвара Гавриловна таких имен не слыхала. Судя по числам на листках, Татьяна Андреевна начинала писать несколько раз, но каждый раз бросала. На одном листке было написано: "Не то! Не то! " Кроме этих двух слов и обращения, в письмах нельзя было ничего разобрать.

Что делается у них на душе, у этих молодых, похожих на комок нервов, ей, Варваре Гавриловне, конечно, уже не понять. Новый век, иные радости, иные слезы, совсем не те, что были у нее в молодости. Она в свое время горевала из-за нужды, болезни мужа, из-за страха за Танину судьбу. Все было понятно. А Таня горевала "просто так". Что это значило - попробуй догадайся. Может быть, полюбила кого-нибудь, а может быть, совсем не от этого, а как раз оттого, что не случилось у нее в жизни любви.

"Бог с ней, с любовью, - думала Варвара Гавриловна. - Где это видано, чтобы любовь давала женщинам долгое счастье? Одно беспокойство. Когда счастлива, все боишься, что счастье вот-вот надорвется, как нитка, и пойдет расползаться изо дня в день".

Но чем дальше, тем больше Варвара Гавриловна беспокоилась за дочь и наконец не выдержала - написала ей письмо.

"Ответь мне, Танюша, что с тобой, что у тебя на душе? Откройся. Мало ли кого ты встретишь в жизни, а одна только я никогда тебя не забуду. Каждый час думаю о тебе. Беспокойство у меня бывает ужасное. Я старуха, конечно, но постараюсь понять, если ответишь. Одно у нас место для утешения, один-единственный приют - материнский дом, будь он хоть гнилой избушкой. Ну прости, не хмурься за мои приставания - стала я от своей дряхлости боязливой и мнительной. Художники уехали. Славные люди, очень мы их полюбили и провожали, как родных".

Ответ пришел через десять дней. Варвара Гавриловна спрятала его под шкатулку с вязальными нитками. Каждое утро, когда Маша уходила в школу, Варвара Гавриловна вынимала Танино письмо, перечитывала и долго вытирала глаза концом серого пухового платка.

Татьяна Андреевна писала, чтобы Варвара Гавриловна ни о чем не беспокоилась. Все хорошо - она спокойна, весела, не собирается делать никаких глупостей. Но самое главное заключалось в двух маленьких строчках: "В июне, если удастся, я приеду к вам надолго, на все лето. Наговоримся тогда обо всем".

Вот эти две строчки и заставляли Варвару Гавриловну прижимать к глазам старенький пуховый платок. Она уже свыклась с мыслью, что ей придется умереть, так и не пожив с Таней. А теперь Таня, возможно, приедет на все лето.

Здесь были настурции, гвоздики, астры, резеда.

Варвара Гавриловна заказала соседу-плотнику ящики для рассады и стала нетерпеливо дожидаться весенних дней. Тогда можно будет взять из сада сырую землю, перемешанную с истлевшими листьями, отогреть ее в доме, насыпать в ящики и посадить семена. Надо, чтобы к приезду Тани в саду уже распустились цветы.

Варвара Гавриловна представляла себе, как в новых выструганных ящиках появятся худенькие бледные побеги. А за окнами будет плескать по лужам торопливая капель. О близкой весне напоминала угарная синева над оврагом. Еще налетала вьюга, но все чаще месяц мутно светил в сырой тишине, на дорогах все больше валялось сена и навоза.

На Волхове кололи лед и возили его на розвальнях в город. На подъемах лошади останавливались, задыхались, и возчики сбрасывали то тут, то там на дорогу зеленоватые глыбы. Они поблескивали под солнцем, как огромные драгоценные камни. И в этом тоже чувствовалось приближение весны.

А в Михайловском снег под елями стал ноздреватым от оттепелей. В парк нахлынули белки.

Мария Прохоровна гадала на картах. Выходила дальняя дорога в теплые края. Она представляла себе эти теплые края засыпанными липовым цветом, населенными бубновыми валетами - красавцами с золотыми кудрями.

Был слышен сонный звон, похожий на журчание весенней воды. Бледный, будто разбавленный талой водой, солнечный луч все чаще проникал в ту комнату музея, где неподвижно смотрели за окно туманные, призрачные глаза красавицы Сабанской.

Швейцер никогда не переживал такого ветра. Над городом катился напряженный гул. В номере гостиницы "Лондонская" было так холодно, что Швейцер не снимал пальто. От мягкой мебели из рытого красного бархата сочился зловещий отблеск.

За пожелтевшими кисейными занавесками несло белесую мглу двенадцатибалльного шторма. Раскачивались уличные фонари. По стеклам хлестал оборванный провод. В темном коридоре что-то ухало и звенело, будто ветер с размаху бил в барабан.

Швейцер попросил в номер кофе, но пока его несли, он остыл, и Швейцер не мог им согреться. Мельхиоровый нож, когда Швейцер намазывал застывшее масло, показался ледяным, от него заныли пальцы.

Швейцер не допил кофе и спустился вниз, в длинный пасмурный зал ресторана. Он заказал вина и горячего чая. Несмотря на холод, никогда он не чувствовал такого свежего возбуждения. Ему казалось, что в одесском воздухе к запаху бури примешан слабый запах жаровен, спирта, миндаля. Воздух был зернистый, как фирн, - удивительный воздух приморской зимы!

Швейцер, человек книжный, любил воспринимать жизнь как некую, уже задуманную, но еще не написанную повесть, и сейчас ему казалось, что он попал в завязку повести. Все быстро смешалось - Ленинград, Михайловское, Киев, Одесса. Появлялись и исчезали люди, начинал закручиваться вихрь закономерных событий. Он захватил Швейцера, не отпускал его, но и не давал никаких догадок относительно развязки. Это сообщало действительности оттенок таинственности и возбуждало любопытство.

Швейцер подумал, что вот сегодня же он увидит Татьяну Андреевну - милую женщину, еще недавно смеявшуюся в бревенчатых комнатах в Михайловском. То волнение, какое Швейцер испытывал в связи с поисками портрета, с предчувствием неведомых пушкинских стихов, блиставших уже где-то вдали, слилось в одно целое с мыслями о Татьяне Андреевне, Михайловском, зимнем море, с ощущением новизны каждого дня, каждого часа.

Швейцер приехал рано утром. Сейчас наступил полдень, но он не спешил. Ему хотелось продлить молодившее его чувство пребывания в незнакомом городе. Ему нравилось здесь все - даже холодная гостиница, обдуваемая бурей, как океанский пароход.

Из ресторана Швейцер вышел на бульвар. Блестели гладкие стволы платанов, покрытые водяной пылью. Капли так крепко стучали по памятнику Ришелье, что казалось, будто звенит сама бронза. Пенистое море грохотало за портом у каменистых берегов.

"Чудесно! - подумал Швейцер. - Это, пожалуй, стоит нашей зимы".

Он расспросил у словоохотливых прохожих, где Канатная улица. С трудом, держась за решетку, он прошел по мосту, над спуском к порту, и заглянул вниз, - черт возьми, вот такой он всегда представлял себе зимнюю Испанию! Дома, как крепости, аркады, сухой плющ. И свинцовый свет, раздуваемый ветром.

На Канатной он нашел дом Мурзиды и квартиру Зильбера в глубине двора. Он поднялся по ветхой лестнице, заставленной поломанными детскими колясками, на наружную галерею и постучал в заклеенную газетами стеклянную дверь.

Открыл ему толстый краснощекий старик с седой бородой - сам Зильбер. Швейцер сказал, что он пришел по поручению Чиркова - помнит ли его Зильбер?

Зильбер что-то невнятно пробормотал и провел Швейцера в белую комнату. Там, кроме бронзовой, запыленной до черноты люстры, ничто не говорило о жилище бывшего антиквара.

- Да, ветер, - согласился Швейцер.

- Самая подходящая погода для астматиков, - насмешливо заметил Зильбер.

Швейцер согласился и с этим.

- Астма - наша одесская болезнь. Там у вас ее почти нет, - добавил Зильбер и хитро посмотрел на Швейцера.

- Где это - там у нас? - спросил, улыбаясь, Швейцер. Манера Зильбера разговаривать с незнакомыми начинала его забавлять.

- Откуда я знаю - где? Может быть, в Киеве. А может быть, и в самой Москве. Или даже в Ленинграде. Одним словом, там, откуда вы приехали.

Швейцер промолчал.

- Какие могут быть дела у Чиркова ко мне? - спросил Зильбер прежним веселым голосом. - Я старый человек, живу на содержании у дочери и не заведую похоронным бюро.

- Так! - сказал Швейцер. - Значит, по-вашему, Чиркову пора умирать.

- А что же? Он наделал довольно глупостей. С него хватит!

Зильбер сел к столу и начал набивать папиросы. Казалось, что разговор окончен. Швейцер растерялся.

- Итак, - сказал Зильбер неожиданно грозным голосом, - я отлично вижу, что вы интеллигентный человек. Тогда скажите, какой вещью, принадлежавшей Чиркову, вы интересуетесь? Потому что все вещи проданы. Но я обладаю привычкой следить, как они ходят из рук в руки. Могу вам кое-что посоветовать.

- Кое-какими вещами Чиркова я интересуюсь, - сознался Швейцер.

- Чем именно? Баккара? Фарфор? Павловская мебель?

- Нет, не это.

- Не это? - Зильбер поднял брови. - Была еще коллекция курительных трубок. Черненое серебро? Или бронза?

- Нет, и не это.

- Ну, знаете, я вам заранее скажу - стоящих книг у него не было. Он не из таких, чтобы читать Вольтера.

- Книги мне тоже не нужны.

- Мне нужны картины.

- Ну конечно, картины! - воскликнул Зильбер и укоризненно покачал головой, будто только и ждал этого бессмысленного ответа. - Он же не мог отличить Поттера от Каульбаха. Вы меня просто насмешили. Он вешал в кабинете открытки с фотографиями Лины Кавальери и графини Тарновской. А вы мне говорите - картины!

- У вас был портрет работы итальянского мастера начала девятнадцатого века?

- Портрет! Ха! Работа итальянца начала девятнадцатого века. Ха-ха! Заметьте себе, что после Гварди и Каналетто в Италии больше не было настоящих художников. Нет! Итальянцы перестали работать красками. Они начали мазать губной помадой на лимонаде. Я, между прочим, нашел надпись на этом портрете. Какой-то Бабалетти - голодранец из Рима. Он приехал в Одессу и торговал своими портретами, как фальшивыми изумрудами.

- Однако вы же купили у Чиркова этот портрет.

- Я купил! - закричал Зильбер. - Я взял его в придачу, понимаете вы или нет? В придачу, как вот эту бумажку я получаю в придачу к каждой коробке с гильзами.

Зильбер потряс в воздухе глянцевитой квадратной бумажкой и швырнул ее на стол. Швейцер прочел на ней надпись, напечатанную золотыми буквами:

"Гражданин, держишь ли ты свои сбережения в сберкассе? За срочный вклад ты будешь получать 5% годовых".

- Со всеми на "ты", - вздохнул Зильбер. - Как будто мы, покупатели гильз, только тем и занимались, что пили на брудершафт с комиссаром финансов!

- Хорошо, - сказал Швейцер. - Пусть этот портрет написан плохим итальянским художником...

- Отвратительным!

- Пусть. Но он мне нужен.

- Я могу подумать, что это портрет вашего покойного великосветского дедушки. Я вижу, что вы такой еврей, как и я. Бросим шутки! Объясните, в чем дело.

- Видите ли, - сказал Швейцер, - я собираю портреты Пушкина.

- Так вы полагаете, - радостно закричал Зильбер, - что нашли неизвестный его портрет? Вот спасибо! Дайте мне посмотреть на вас. Я еще не видел таких маленьких мальчиков в очках и с седой бородой. Вы же дитя! Молодой человек на этом портрете так похож на Пушкина, как я на Махно. Интересно, сколько с вас взял Чирков, чтоб навести вас на этот портрет и нахально обмануть человека?

- А чей же это портрет?

- Я знаю чей? - пожал плечами Зильбер. - Какого-нибудь актера итальянской оперы. Или флейтиста. Он совершенно черный, - должно быть, Чирков держал его в печной трубе.

- Где же он?

- Неужели вы будете тратить время, чтобы найти грязный кусок холста? - спросил Зильбер, но в глазах его Швейцер заметил тревогу. А вдруг он и вправду ошибся и это был портрет Пушкина? Ну нет! Он, старый, опытный антиквар, никогда не ошибался. Зильбер добродушно усмехнулся.

А как вас зовут?

- Семен Львович Швейцер.

- Так вот что, уважаемый Семен Львович. Портрет этот я подарил своему племяннику. Он заведует хозяйством в горном санатории для чахоточных. Санаторий "Учкош". Около Ялты. Вы знаете, где это?

Швейцер поговорил еще немного, поблагодарил старого антиквара и ушел.

Зильбер долго стоял на галерее, потирая маленькие пухлые руки, и смотрел вслед Швейцеру.

Потом он вернулся в комнату и со звоном захлопнул за собой дверь. Все равно! Черт с ним, с этим портретом! Он, Зидьбер, дал слово дочери не прикасаться к старым вещам, не растравлять себе сердце, не нарываться на неприятности. Дочь писала в анкете о нем, что он "бывший эксперт по музейным ценностям". Бывший! Пусть оно так и будет, как написано в этой анкете! Бывший!

Зильбер вернулся, приоткрыл дверь и выглянул во двор, - Швейцера уже давно не было. Тогда он второй раз со звоном захлопнул дверь и сел за стол набивать папиросы. Руки у него дрожали. Не может быть, чтобы он прозевал подлинный портрет Пушкина. Что тогда скажут старые антиквары, доживающие век в Одессе и других городах. Как они будут смеяться над ним беззубыми ртами! Как они будут шамкать, что Зильбер никогда не был тонким знатоком, а работал на грубого шибера.

А вдруг! Вдруг через несколько дней он прочтет в газете телеграмму из Ялты, что какой-то Швейцер Семен Львович нашел новый портрет Пушкина! Все может быть. Выходит, что он свалял дурака, послав Швейцера по верной дороге. А все из-за своей слабости к интеллигентным людям!

Зильбер отодвинул горку набитых папирос, подошел к двери, открыл ее, посмотрел на детские коляски и крикнул вниз: "Товарищ Капустянская, до каких пор я буду спотыкаться об ваши поганые люльки! " Не дожидаясь визгливого ответа, он вернулся в комнату и в третий раз хлопнул дверью так, что товарищ Капустянская, уже вытиравшая руки, чтобы ринуться на галерейку и начать словесный бой, только повела глазами, пробормотала: "Сумасшедший торгаш! Зверь!", но не двинулась с места.

А Зильбер набивал папиросу за папиросой, и все время у него лопались гильзы.

Глава 20

Нина беспокоилась за отца. В газете она прочла заметку, что "Бессарабия", застигнутая штормом между Туапсе и Новороссийском, изменила путь и идет на Севастополь. Во все промежуточные порты заход невозможен.

Дуварджоглу пришел, как всегда, к тете Полине попить кофе и поговорить о служебных невзгодах.

Но тетя Полина не слушала его. Она каждый раз вздрагивала и крестилась, когда ветер гремел железной крышей. Если бы Нины не было дома, тетя Полина достала бы из ящика кухонного стола черную иконку Николая Мирликийского и зажгла бы перед ней стеариновую свечку.

Дуварджоглу пил кофе маленькими глотками и печально поглядывал на седеющие волосы тети Полины. Тяжело жить на свете одинокому старому человеку! Да еще в такой вечер, когда в его холостяцкой комнате ветер шуршит газетами и, должно быть, тоже от бури, все время мигает электрическая лампочка.

Нина лежала на диване в кабинете отца. Раскрытый томик рассказов Горького валялся рядом. Нина не читала. Она смотрела в темный угол, где поблескивал на стене барометр. Его стрелка дрожала. Надо бы встать и посмотреть, падает она или подымается. Но Нина и без того знала, что шторм крепчает. Все чаще ветер подвывал внутри стен в старых мышиных ходах, когда же порывы его стихали, слышался грозный шум, будто мимо Одессы мчались, не замедляя хода, товарные поезда с железом. Это гремело море.

Приморский вечер с его блестящей, как чернила, темнотой тянулся бесконечно. Нина вспомнила северные ночи, когда ледяные блестки стоят в воздухе на уровне лица, Михайловское, портрет Сабанской, встревоженное лицо Татьяны Андреевны. Да было ли это?

Когда Нина приехала из Пскова, отец тоже только что вернулся из крымского рейса. Он говорил, что Нина сделалась как "оглушенная".

Она все вспоминала свою поездку, но никак не могла рассказать отцу обо всем, что видела. Оно ускользало, пряталось от слов. Как объяснить отцу, что тамошний снег - это совсем не то, что твердый, как перловая крупа, грубый снег, выпадавший у них в Одессе? Как объяснить самую его снежность? Как рассказать об этом блеске, когда стоишь на краю равнины и она расстилается перед тобой поверхностью серебряного солнца? Можно, конечно, рассказать о встрече с Татьяной Андреевной, о Швейцере, Вермеле, но нельзя передать всю прелесть этой встречи.

Отец не понимал, удивлялся Нининому волнению, приписывал все ее годам, возбудимости, нервности.

в горный санаторий. Санаторий этот известный - туда привозят только умирать. Жаль, очень славный юноша! А "Коимбра" все еще торчит в Феодосии, болтается на якорях.

Нина, слушая отца, покраснела. Но отец ничего не заметил. Нина вспомнила свое обещание в Михайловском - обязательно повидаться в Одессе с Татьяной Андреевной.

На следующий день она узнала ее адрес. Татьяна Андреевна жила на Обсерваторной улице. Это был пустынный квартал, около Ланжерона. Нина несколько раз порывалась зайти к Татьяне Андреевне, но все не решалась и облегченно вздыхала, когда находилась какая-нибудь помеха.

Ветер за окном все свирепел, дул порывами, будто собирался снести дом до основания.

- Христофор Григорьевич, который час? - крикнула Нина.

Дуварджоглу вынул толстые часы с музыкой, прижал к уху - идут ли? - и неторопливо ответил:

- Девять, Нина Георгиевна.

Нина вскочила с дивана. Она решила пойти в пароходство к дежурному и узнать, нет ли известий о "Бессарабии". Тетя Полина взволновалась, "раскудахталась", как говорила в таких случаях Нина. Как это можно идти в такую погоду! Лучше позвонить по телефону.

- По телефону от них ничего не добьешься! - возразила Нина и начала одеваться.

Дуварджоглу, испуганный гневным взглядом тети Полины, догадался, что ему следует проводить Нину. Он спрятал в карман янтарные четки и встал, потирая колени. И сколько Нина ни отбивалась, он все же пошел с ней - молчаливый и вздыхающий.

казалось - вот-вот он оторвет от тротуара и унесет в море. Ветер запутывал в ногах короткую юбку и не давал идти.

Около пароходства стало тише. Пел над головой невидимый флаг на высокой мачте. В коридорах было тепло и пусто. Нина пошла к дежурному, а Дуварджоглу остался в вестибюле. Он сел на деревянный диванчик, свернул из крепкого табака папиросу, вставил ее в костяной мундштук и с наслаждением закурил.

Здесь все было ему знакомо. В старые времена Дуварджоглу часто приходил сюда с пачкой накладных, где под виньеткой из скрещенных якорей были перечислены разные товары, доставленные для кондитерской фабрики: кунжутное масло, тростниковый сахар, изюм, коринка, агарные маслины, оранжевые цитроны. Как пахло в порту! Как пахло в пакгаузах и в трюмах пароходов! Ванилью, угольным дымом, соленой водой... Единственное, что изменилось в вестибюле пароходства, - это стены. Вместо цветных плакатов пароходных обществ "Ллойд Триестино", "Мессажери Маритим" и "Каиро" на них висели театральные афиши и стенная газета.

Нина сбежала с лестницы веселая. Дежурный сообщил ей, что "Бессарабия" благополучно дошла до Севастополя и там остановилась.

Дуварджоглу поднялся, но Нина ласково сказала ему, чтобы он докуривал, - она пока почитает афиши. Прежде всего Нина посмотрела на афишу русского драматического театра. Ей хотелось знать, что идет сегодня. Шла "Таня" Арбузова. Нина знала, что Татьяна Андреевна в этой пьесе не играет.

стесняюсь.

- Что такое! - ответил Дуварджоглу, выколачивая об ладонь костяной мундштук. - Пойдемте, но я подожду вас на улице.

- Почему?

Дуварджоглу виновато улыбнулся:

- Я имею такой костюм, что ваша знакомая удивится.

- Как вам не стыдно! - крикнула Нина и потащила Дуварджоглу за руку.

До Обсерваторной они шли, задыхаясь от ветра и препираясь. Дуварджоглу пытался объяснить Нине, что неудобно являться с визитом в чужой дом в таком затрапезном виде.

- С каким визитом? Какая чепуха! - кричала Нина и хохотала.

Но Дуварджоглу понимал, что смеется она от волнения, и еще больше смущался. Это Нинино волнение и заставило его войти вместе с ней в незнакомый дом. Может быть, предстоит серьезное объяснение, и он, Дуварджоглу, окажется полезным. Конечно, он не психолог, но что касается дипломатии, то в этом деле Дуварджоглу считал себя не последним человеком.

1-3 4-6 7-9 10-12
13-15 16-18 19-20
21-23 24-27 28-32
Часть 2, главы: 1-3 4-6 7-8 9-10
11-12 13-14 15-17
18-21 22-24 25-28