Дым отчечества. Часть вторая. Главы 22-24

Часть 1, главы: 1-3 4-6 7-9 10-12
13-15 16-18 19-20
21-23 24-27 28-32
Часть 2, главы: 1-3 4-6 7-8 9-10
11-12 13-14 15-17
18-21 22-24 25-28

Глава 22

На вокзале в Куйбышеве Лобачев случайно узнал, что пионерский лагерь перебросили из Сергиевска в Сибирь, в Барнаул.

Лобачев растерялся. Как же ехать дальше? Он долго стоял в переполненном вокзальном зале и смотрел на карту железных дорог на стене. Тусклым зеленоватым светом горели фонари. Изредка сверху капала холодная вода - отпотевал от дыхания сотен людей высокий потолок.

Марию Лобачев устроил в женском общежитии на втором этаже вокзала. Ей дали койку, подушку и одеяло. Лобачева в общежитие не пускали.

Изучив карту, Лобачев наконец решил, что надо ехать в Барнаул не через Челябинск и Новосибирск, а через Алма-Ату и Семипалатинск. Этот путь был вдвое длиннее, но он проходил по южным и теплым местам. В Сибири же, как говорили, уже стояла настоящая зима. Лобачев боялся за Марию. У нее, кроме осеннего пальто, ничего теплого не было. Она очень зябла и от этого по-детски смущалась.

Сейчас она лежала на твердой койке, слушала людской шум, долетавший снизу, из пассажирских залов, гудки паровозов, рожки стрелочников. Она думала, что человек очень живуч и погибнуть ему не так просто. Вот она год назад даже не знала, что существует на свете этот город на Волге с таким трудным названием. А сейчас очутилась в этом городе в дни войны, в темноте, казавшейся еще более густой от водянистых синих лампочек под потолком, среди русской зимы, похожей на длинную ночь. День быстро уходил в сумерки, едва осветив снега. Боже мой, какая это огромная страна - Россия! Здесь, казалось, можно было затеряться не только ей одной, но целым народам. Она знала от Лобачева, что за Волгой начнется Урал, потом Азия, Сибирь - совершенно бесконечные земли, над которыми сейчас стоит ночь. Но здесь она все же не одна. Рядом с ней живет, волнуется, старается ей помочь странный и милый человек.

Мария все порывалась встать, разыскать Лобачева, привести его в общежитие и напоить чаем, но она боялась своей соседки. Это была худая, высохшая женщина, говорившая пронзительным голосом и требовавшая от всех точного соблюдения правил. Один раз она уже не пустила Лобачева, сказала, что "мужчинам здесь находиться не положено". Лобачев пожал плечами и ушел.

Мария накинула пальто, спустилась вниз, в вокзальные залы. Она поискала Лобачева среди снующих людей, не нашла, села в сторонке на свой чемодан. Тотчас к ней подошел старик в железнодорожной фуражке и сказал, что здесь сидеть нельзя.

Мария вздохнула, покорно встала, перенесла чемодан подальше и, спрятавшись от старика за выступом стены, снова села, закрыла глаза.

Голова у нее кружилась. Ей казалось, что огромный вокзал, гудя, мерцая огнями, выбрасывая клубы пара из дверей, движется в ночь.

Потом она увидела в толпе измятую шляпу Лобачева, вскочила, бросилась за ним, схватила его за рукав.

- Ничего, ничего, - смущенно заговорил Лобачев. - Я все устроил. Достал билеты. Зачем вы пришли сюда? Идите к себе, наверх.

Но вместо ответа Мария затрясла головой, не отпуская рукав Лобачева.

- А где же ваш чемодан? - испугался Лобачев. Мария показала в угол. Лобачев бросился туда. Около чемодана стоял бородатый человек в черных обмотках и ватнике и качал головой.

- Ай, ай! - сказал он. - Нешто можно так поступать! Хорошо, что я подвернулся, а то улетел бы ваш чемодан в неведомое царство-государство.

Лобачев угостил человека в ватнике папиросой. Тот осторожно взял ее, поблагодарил.

- Движение народов! - сказал он, вздыхая.

- А вы куда едете? - спросил Лобачев.

говорят, дует, как дырявое. Однако мне сердца хватит. А по военной своей специальности я сапер. Понимаете, как я нашим мужичкам с автоматами могу пригодиться. Только вот везут долго. А вы куда?

- В Сибирь, - ответил Лобачев. - На Алтай. А оттуда - тоже к мужичкам с автоматами. Только к крымским. В армию меня тоже не берут - сердце заштопанное.

- Дело! - сказал человек в ватнике. - Благоуханная земля - Крым. Там и смерть - не смерть, а растворение в воздухе. Был я там. В Мисхоре работал. А мы с вами, значит, земляки по сердечному нашему состоянию.

Этот же человек в ватнике помог Марии и Лобачеву сесть в поезд, потряс напоследок руку Марии огромной лапищей и сказал:

- Сместился, конечно, свет. Только вы не горюйте, гражданочка, - вы, конечно, чужестранная. Вам трудновато. Но ничего!

Мария не поняла, но улыбнулась человеку в ватнике. Она поняла только, что это очень хороший и необыкновенный человек и что таких людей нигде, кроме России, она не встречала и нигде, конечно, не встретит.

Предстоящая длинная дорога казалась Лобачеву отдыхом, - хоть несколько дней не надо будет заботиться о пристанище. Дорога казалась ему необыкновенной еще потому, что он ехал с Марией Альварес, всецело отдавшейся на его волю, и ехал в глубину Азии, в места неясные, загадочные, тревожившие сердце.

"Да, странно устроен мир", - думал Лобачев, глядя на спящую Марию, на ее смуглое и бледное лицо.

За окном тянулись мертвые горы. Небритый попутчик сказал, что это Мугоджары. Земля до самого подножия гор была покрыта крупным щебнем. Качались на ветру черные стебли трав. Все на одной ноте пела телеграфная проволока. Сухой снег лежал, как каменная соль, в выемках по сторонам дороги. И над всем этим сверкало в зимнем небе белое солнце. Оно не грело, но свет его был много ярче, чем там, в России. Лобачев знал, что это - солнце Азии, великих пустынь и гор, великих стран и великого безмолвия.

Ему хотелось разбудить Марию, чтобы она увидела это солнце, и горы, и одинокого верблюда, забытого в этой пустыне. Он нюхал щебень. Вокруг не было никакого признака человеческого жилья. Но Мария уже не спала. Она сказала:

- Кастилия! Там тоже камень и очень пусто.

За Мугоджарами начались песчаные холмы. Поезд долго стоял на разъезде около глинобитного дома. Босые казахские мальчишки в рваных халатах стояли неподвижно и смотрели на вагоны. У стены дома лежали надменные пыльные верблюды. Обрывки Азии проносились мимо поезда, как видения.

Как-то на рассвете Мария проснулась и посмотрела за окно. Она лежала на верхней полке. За охряной землей простиралось Аральское море. Над его плотной синевой в розоватом ветхозаветном тумане виднелись обрывистые мысы. И ни единой птицы, ни пылинки не было в небе.

Мария никогда не видела таких пространств. Она долго смотрела на берега моря, различала плотную тень в расщелинах обрывов, белый шнурок прибоя и уходившие на километры, до самого моря, тени телеграфных столбов.

На стене вагона появился оранжевый яркий квадрат - подымалось солнце.

Вагон спал. Мария заглянула вниз на Лобачева. Он курил и ласково улыбнулся Марии.

Мария вдруг поняла всем своим существом, что в неясном еще и далеком будущем всех этих усталых людей и их огромную страну ожидает счастье. Ожидает и ее, и Лобачева.

Оно придет после войны, как приходит тишина воскресенья после будничных трудов и тревог. Как налетает неожиданный дождь и уходит, оставляя за собой радуги, сияние дыма и туч, блеск капель, льющихся с листьев, запах мокрых стружек и теплых цветов. Последний дым последнего взрыва растает в небе - растает навсегда, потому что жизнь существует для жизни!

Мария вспомнила Испанию, села, поправила волосы, задумалась.

Когда она вернется на родину? Ей казалось, что она, конечно, не выдержит, расплачется, увидев, как старательно тащит охапку сена на мохнатой спине маленький ослик, отбиваясь ушами от мух. А под его копытцами звенит кремень Кастилии. С полей пахнет лавандой. И вдали, как глыба тусклой слюды, вздымается к небу Сеговия - город, от которого даже у Марии кружилась голова.

В него нельзя въезжать сразу. Надо остановиться на заставе у гасиенды с черепичной крышей, где сидят под стеной маляры с забрызганными краской ведрами, - остановиться, чтобы поесть сыру с тмином и запить его молоком. А потом пыль ударит в лицо, ящерицы побегут по горячим стенам и с золотого копья кафедрального собора сорвутся под свист оборванных мальчишек голубиные стаи.

Может быть, он не разговаривает с ней потому, что она плохо знает русский язык? Ему, должно быть, скучно с ней. Но Мария уже не могла представить себе дальнейшую жизнь без этого человека. Без него будет плохо. И потом, его очень жаль. Он сам пришивает себе пуговицы разноцветными нитками, не замечая этого, как не замечает и многих других вещей. Он весь поглощен своими мыслями, выдумками и ожиданием каких-то необыкновенных событий. Ему, должно быть, трудно жить, а во время войны - вдвойне труднее.

Мария так и не решила, как ей быть с Лобачевым. Она подумала, что очень глупо распоряжаться судьбой этого человека.

Дни в дороге шли быстро. За Арысью началась безлюдная холмистая страна. Потом по правую сторону вагона возник ледяной хребет Тянь-Шаня.

Изломы гор говорили о молодости этих хребтов, еще не сглаженных миллионолетними ветрами и дождями. Узкая река неслась рядом с поездом, изгибалась на поворотах.

За Алма-Атой прошли по мосту через Или. Этот мутный коричневый поток нес пыль Восточного Китая, Синьцзяня, пустыни Гоби, закручивая ее в воронки, покрываясь пузырями грязной пены.

За Или опять начались пустыни, где глохли гудки паровоза. Лимонное солнце горело в небе.

Какие-то неведомые маленькие города, слепленные из глины, дымили кизяком, пестрели выстиранными тряпками, развешанными на шестах, пылили в окна сухим лесом, смешанным с гарью.

За Семипалатинском начались степи. Однажды утром Лобачев отдернул оконную занавеску, - сосновые леса громоздились по кручам. В оврагах бежали ручьи. Березовые заросли белели среди тусклых снегов. Трусили по дорогам косматые лошаденки, тащили скрипящие сани. К полыньям на реке шли вразвалку недовольные гуси.

- Вставайте! - сказал Лобачев Марии. - Через час Барнаул.

Мария вскочила. Поезд несся по насыпи среди лесов. В слоистых облаках пробивалось солнце. Паровоз беспрерывно кричал, как бы предупреждая всех, что он возвращается домой.

В Барнауле Лобачев узнал, что пионерский лагерь отправлен на маленький курорт Белокуриху в предгорьях Алтая и там будет зимовать. Лобачев с облегчением вздохнул - до Белокурихи было меньше суток пути. Они с Марией были почти у цели.

Глава 23

Швейцер поселился в квартире у Полины Петровны. Он жаловался, что никак не может согреться, и перестал снимать пальто.

Кроме Полины Петровны, никто не обращал внимания на странности Швейцера. Было не до того. Все были заняты с утра до ночи. Татьяна Андреевна снова начала работать в театре. Весной она надеялась уехать с театральной бригадой на фронт и разыскать Пахомова. Маша работала в госпитале вместе с Полиной Петровной. Мария Францевна, как всегда, добывала продукты. Ее лицо покраснело, обветрилось. Она даже как будто помолодела. А Вермель был занят своим пейзажем и, как всегда в таких случаях, находился в состоянии одержимости.

Портрет Каролины Сабанской Швейцер повесил на стене рядом с портретом Глинки. Он любил смотреть на него в конце дня, когда солнце всего на несколько минут проникало в глубину комнаты. Начинали поблескивать рамы, оживали глаза Глинки, и Каролина Сабанская улыбалась Швейцеру. Но теперь она улыбалась с легким недоумением, будто спрашивала, где она и что происходит в этом городе. Что это за постоянный гром и зарницы среди холодной зимы?

Швейцеру казалось, что у Каролины Сабанской зябнут бледные плечи.

- Ну что ж, - тихо говорил Швейцер. - Русская зима, сударыня, всегда была суровой. Ничего не поделаешь. Я знаю, что до конца жизни вы жалели о том, что отвергли Пушкина. Какая это прелесть! Помните? - И Швейцер начал громко читать:

	Последний звук последней речи
	Я от нее поймать успел,
	Я черным соболем одел
	Ее блистающие плечи,
	На кудри милой головы
	Я шаль зеленую накинул,
	Я пред Венерою Невы
	Толпу влюбленную раздвинул.

Швейцер почти кричал, - все равно в квартире, да и во всем доме, никого не было. Только через площадку в своей мастерской работал Вермель. Но Вермель ничего не слышал.

Потом Швейцер начал подолгу исчезать из дому. Возвращался он к вечеру озябший, голодный, вытаскивал из карманов пальто и сваливал в угол разные вещи: треснувшие хрустальные подвески от люстр, стрелки от стенных часов, изорванные гравюры, книги без переплетов - всякий хлам, покрытый кирпичной пылью, мокрой от растаявшего снега.

И Полина Петровна долго не замечала этих вещей. Они лежали в углу за кадкой с высохшей пальмой, куда не проникал свет коптилки. Но в конце концов она наткнулась на кучу этой рухляди, перерыла ее, ахнула, пошла к Вермелю и сказала, что Швейцер окончательно сошел с ума.

Он пошел к Швейцеру, толком не зная, о чем будет говорить. Швейцер стоял у окна, смотрел на замерзшую Фонтанку.

- Слушай, Семен, - сказал Вермель, - что это значит?

Швейцер не оглянулся и не ответил.

- Что это значит? - повторил, сердясь, Вермель. - Зачем ты собираешь по городу всякий хлам? Кому нужны все эти чудачества?

- Это не чудачества, - глухо ответил Швейцер.

- Так объясни, что это такое? Швейцер обернулся.

- Изволь, - сказал он возбужденно. - Но только не перебивай, иначе я спутаюсь. Почему ты думаешь, что это хлам? Постой, дай мне окончить. Ты ведь сам любишь некоторые вещи. Ну, скажем, вот эти бронзовые пуговицы на куртке? Или тюбики с красками? У каждого есть любимые вещи. Тем-то они и ценны, что они, как теплым воздухом, окружены нашей любовью. Поэтому я их и собираю. Понял? Да, я роюсь в разбомбленных домах. Роюсь. Я узнал по этим обломкам вещей, как люди жили, как они страдали, работали, увлекались. Я люблю этих людей, понимаешь? Я хочу спасти хоть тысячную часть того, что их окружало, чтобы вернуть ее им.

- Опомнись, Семен! - сказал испуганно Вермель. - Что ты несешь?

- А ты постарайся понять. Я знаю - вы все считаете меня сумасшедшим. За что? А они, те люди, к кому я когда-нибудь приду и положу на стол хотя бы вот эту книгу, - Швейцер схватил из груды вещей растрепанный том, и из него посыпались на пол цветы, высушенные между страницами, - они не будут считать меня сумасшедшим! Нет! Они будут благодарить меня. Я буду приходить как старый гном из сказки. - Швейцер засмеялся. - Да, как старый гном, - повторил он, - с карманами, набитыми давно потерянными любимыми вещами.

- Ну, знаешь, - пробормотал Вермель. - Всего я мог ожидать от тебя, но только не этого.

- Почему?

- Сообрази сам. Чем ты занимаешься в такое время? Неужели я должен доказывать тебе, какая это дикая чепуха!

Вермель взглянул на Швейцера и осекся. Швейцер снял очки. Из его близоруких покрасневших глаз текли слезы.

- Коля, - сказал он тихо, - зачем ты кричишь на меня? Я сам все понимаю. Я целые ночи не сплю. Я думаю без конца все об одном. Сердце у меня болит, как будто его все время давят. Да, я не сплю. Отчего, Коля? Неужели не догадываешься? От гордости. Да. Я горжусь этим городом. Он мой, Коля. Он сейчас прекрасен, как никогда. Ты же сам видишь, как бьется под этим льдом, - Швейцер показал на окно, - его голодное сердце. Что Троя! Что осады Парижа и Вердена! Никогда еще в жизни не было такой благородной и величественной борьбы. Он принял великое мучение, этот город, и не опустил руки. Каждый ребенок здесь должен вырасти героем.

Вермель сел на стул у рояля, вынул папиросу, закурил, сказал тихо:

- Ну говори. Чего же ты замолчал? Я слушаю.

- Да, Коля, - тихо сказал Швейцер. - Я хотел бы дожить до победы. Вряд ли я, конечно, до нее доживу. Дожить и увидеть, как на стеклах окон в зимний вечер загорятся наконец освещенные изнутри ярким светом ледяные розы. Дожить, чтобы подойти к такому окну, прижаться лбом к стеклу и слушать.

Швейцер замолчал.

- Ну чего же ты? - тихо сказал Вермель. - Продолжай. Я ведь тебе не мешаю.

- Да, слушать. Что? Голоса детей и женщин. Боже мой, Коля, как мы не ценили в прошлом наших прекрасных подруг! Может быть, я и вправду сошел с ума. Вам виднее. Но не надо кричать на меня. Вы все заняты, а я ничего не могу делать. Я замок открываю целый час, - у меня пальцы уже синие.

- Не надо, Семен! Милый мой! Я же люблю тебя очень. Успокойся.

Он долго успокаивал Швейцера, потом уложил его на диван, укрыл шубой, погладил небритые щеки. Швейцер затих.

Вермель пошел к себе. На лестничной площадке он остановился, посмотрел через выбитые стекла на тяжелое небо. Темнело. За Летним садом качалось, то вспухая, то опадая, зарево. Привычно выли сирены.

Глава 24

Второй день Швейцер лежал неподвижно на диване в комнате Полины Петровны.

Несколько раз к нему приходила Татьяна Андреевна, приносила немного хлеба, горячий чай. Вермель с утра лазил на крышу, собирал там снег для чая и растапливал его на чугунной печурке. Вода в трубах уже иссякла.

Швейцер хлеба не брал, а выпивал только несколько глотков чая. Ему уже не хотелось есть.

На второй день Татьяна Андреевна пришла к Швейцеру рано утром, перед уходом в театр. Швейцер открыл глаза, посмотрел на нее, сказал:

- Живите. Долго, долго живите. А я теперь никому не нужен.

Мутно синело за окнами. От бессонной ночи и усталости у Татьяны Андреевны болела голова.

- У меня холодеют руки, - сказал Швейцер. - Пальцы уже мертвые.

Татьяна Андреевна взяла ледяные руки Швейцера, быстро наклонилась, поцеловала их и выбежала из комнаты. На лестнице она остановилась. Что же делать? Как его спасти? Она знала, что это - смерть, что жизнь быстро уходит из его маленького тела.

А Швейцер не спускал глаз со своих рук. Он думал, что скоро синева дойдет до локтей - и тогда конец.

- К вечеру, - сказал Швейцер и услышал голос Серафимы Максимовны. Она как будто звала его из соседней комнаты, но у него не было ни сил, ни охоты откликнуться.

Татьяна Андреевна вышла к Неве. В зимнем тумане гудели вдоль набережной пожарные насосы, качали по длинным шлангам невскую воду на хлебный завод. Шланги, как брезентовые удавы, лежали вдоль набережной, кое-где из них тонкими струйками била вода, растекалась по снегу зеленой жижей. А вдали, за два квартала, гудели другие насосы, перекачивали воду все дальше и дальше.

"Странно, - подумала Татьяна Андреевна. - Вот Швейцер говорил, что Ленинград - это русская Троя".

Она не знала, почему эта мысль пришла ей в голову. Может быть, от касок пожарных, от их суровых лиц, от неожиданно запевшей вдали сигнальной трубы.

В театре Татьяна Андреевна спустилась в подвал, где шли репетиции, отозвала в сторону режиссера - молчаливого высокого человека - и долго с ним говорила. Режиссер выслушал ее, коротко ответил:

"Хорошо, попробую", - надел ушанку, застегнул пальто и ушел.

Швейцер не удивился, когда в комнату к нему вошел высокий и спокойный человек. Двери давно уже перестали затворять. В квартиру мог войти любой прохожий.

- Семен Львович, - внятно сказал высокий человек, - я режиссер драматического театра. Вы слышите меня? Мы ставим "Войну и мир" Толстого. Вы - единственный оставшийся в Ленинграде знаток Толстого и Пушкина. И вот я пришел к вам за помощью.

Швейцер не двигался, не открывал глаз.

- Вы должны помочь нам, - добавил, помолчав, режиссер. - Без вас ничего не получится.

- Погодите, - прошептал Швейцер. - Я что-то не совсем понимаю. Какой театр? Что вам нужно?

Режиссер повторил все, что говорил раньше. Швейцер открыл глаза.

- Все-таки я не понимаю, - сказал он. - Сядьте ближе. Вы все время уплываете. Чем я могу помочь! Вы же видите, что со мной.

Режиссер снова настойчиво повторил свою просьбу.

- Прочесть актерам несколько докладов о Толстом? - переспросил Швейцер. - Вместе сделать спектакль? Неужели это нужно?

- Да, нужно! - сказал режиссер. - Мы каждый день играем в переполненном зале. Никогда нас так не благодарили зрители, как благодарят сейчас.

- Неужели и я тоже нужен? - спросил Швейцер и зашевелился. - Я лежу в пустоте. Вы понимаете? Во все щели ползет холод. Он подползет к сердцу, и тогда всё!

- Без вас мы ничего не сможем сделать, - упрямо сказал режиссер. - Вам придется встать, Семен Львович!

Швейцер повернул голову, посмотрел на режиссера и улыбнулся. Режиссер улыбнулся в ответ.

Тогда Швейцер медленно поднялся и сел на диване.

- Хорошо. Я приду к вам в театр. Если смогу.

Через день утром Татьяна Андреевна привела Швейцера в театр.

Актеры собрались в подвале. Был час воздушной тревоги. Немецкие бомбардировщики ныли в белесом небе.

Швейцер сел к столу, сгорбился. Воротник его пальто был поднят. Он обвел глазами актеров - озябших, бледных, молчаливых, - опустил голову, задумался.

Татьяна Андреевна умоляюще взглянула на Швейцера. Он строго посмотрел на нее и заговорил.

С первых же его слов Татьяна Андреевна поняла, что эта минута, наверное, самая важная в жизни Швейцера. Его лицо покрылось странной и живой бледностью, которая сопутствует вдохновению, тому состоянию, когда мысль достигает наивысшей силы и человек начинает владеть сердцами.

Швейцер не говорил о Толстом. Он говорил о будущем, о том, что оно не может не быть прекрасным, об искусстве, о жажде счастья, свойственной человеческому сердцу, о грозном времени, ставшем уделом нашего поколения, о приближении полной социальной справедливости, о величии культуры - самом гениальном, что создано человеком на протяжении многих веков.

Он пересыпал свою речь стихами, цитатами, воспоминаниями. Татьяна Андреевна слушала, закрыв глаза. Отдельные отрывки речи Швейцера наплывали, как сны.

Поэзия? Что это? "Честь безумцу, который навеет человечеству сон золотой". Нет, не это. "Живые сны". Тоже нет. "Душа человека непрерывно требует сказки". Нет - и не это.

Чудесное слагается из зримых вещей. Из сопоставления и неожиданной связи этих вещей. Надо найти эту связь в окружающем. Надо искать ее всюду, - тогда сказка умрет, потому что сама жизнь станет ею. Таково назначение поэзии.

Татьяна Андреевна вздрогнула. Швейцер читал стихи. Что это значит?

	Уже мороз сребрит скудеющие долы,
	И от селений синий дым
	Восходит ввысь. Поют, поют эолы
	По рощам золотым.

Татьяна Андреевна сжала влажные веки. Только не плакать! Ни за что!

	Одним толчком согнать ладью живую
	С наглаженных отливами песков,
	Одной волной подняться в жизнь иную,
	Учуять ветр с цветущих берегов.

Татьяна Андреевна закрььла глаза ладонью. "Не надо, - шептала она про себя. - Семен Львович, милый, не надо. Иначе не выдержишь, расплачешься".

И вдруг, как гром времени, вошли звенящие слова:

	Бывало, мерный звук твоих могучих слов
	Воспламенял бойца для битвы.
	Ты нужен был толпе, как чаша для пиров,
	Как фимиам в часы молитвы.

- И вот за все это, за каждое слово, за создание новой жизни у нас на земле, за победу правды и добра, - сказал Швейцер, - мы должны сражаться до последнего вздоха. Потому что это - наше достоинство, наша душа.

Татьяна Андреевна сидела, закрыв глаза рукой. Кто-то тронул ее за плечо. Это был Швейцер.

- Спасибо, - вполголоса сказала она, пряча от Швейцера глаза.

Однажды утром пришел маленький черный летчик в валенках и принес Вермелю письмо от Серафимы Максимовны.

Она писала с Алтая, из Белокурихи, спрашивала, где Швейцер, умоляла найти его и уговорить приехать к ней.

Оставаться в Ленинграде было все труднее. И в тот же вечер было решено, что Швейцер, Вермель, Маша и Мария Францевна уедут в Белокуриху. Татьяна Андреевна должна была остаться в театре. А Полина Петровна, когда с ней заговорили об отъезде, только усмехнулась, сказала, что беречь ей себя не для кого, а сама она уж не такая большая ценность, чтобы ее вывозить в Сибирь.

Через несколько дней Татьяна Андреевна достала пропуска на выезд. А еще через день она проводила всех до берега Ладоги, до знаменитой ледяной дороги через озеро.

По дороге в два ряда непрерывно шли грузовые машины. Черные жерла зениток торчали из-под снега. Ветер нес снежную крупу.

Татьяна Андреевна усадила всех в кузов грузовой машины, укутала всем, что было, молча расцеловала.

Маша испуганно смотрела на нее из-под наползавшего на глаза платка. Мария Францевна крестилась. Швейцер притих, сжался, а Вермель волновался из-за ящика с красками.

схватила Татьяну Андреевну за шею.

- Я приеду, - сказала Татьяна Андреевна, с трудом расцепляя Машины руки и стараясь на нее не смотреть. - Я приеду весной. Непременно.

- Честное слово?

- Честное слово.

- Ну, смотри, мама... - прошептала Маша, не спуская покрасневших глаз с Татьяны Андреевны.

- Вытри глаза, - сказала Татьяна Андреевна. - Щеки себе обморозишь.

Когда машина тронулась, Татьяна Андреевна крикнула:

- Если узнаете что-нибудь о Мише...

Грохот грузовиков заглушил ее слова.

Она долго стояла на берегу, смотрела вслед машине.

Ветер дул по ногам, продувал валенки. Ноги быстро застывали. Рядом стоял зенитчик в меховом треухе. Он курил махорку, поглядывал на Татьяну Андреевну и говорил, ни к кому не обращаясь:

- Сегодня немец не налетит. Никак не налетит. Видишь, какая погода! Так что, можно сказать, уехали люди при счастливом снежке.

Татьяна Андреевна с благодарностью взглянула на зенитчика. Он заплевал цигарку, поправил треух и полез в снежную нору.

Татьяна Андреевна пошла к поезду. Он стоял пустой, обледенелый. Ветер свистел в вентиляторах на крышах вагонов. Иногда будто кто-то дергал землю - она вздрагивала, гудела. За Шлиссельбургом работала артиллерия.

Татьяна Андреевна осталась в Ленинграде одна. Несмотря на обстрелы, взрывы и пожары, ей казалось, что в городе сделалось очень тихо, - должно быть, от одиночества.

Она все чаще оставалась ночевать в театре, в костюмерной, где было теплее, чем в других помещениях.

Спектакли шли. По-прежнему во время обстрела зрители уходили из зала, спускались в подвал. Там актеры доигрывали спектакль без декораций, в одних костюмах, на земляном полу.

От Пахомова не было ни одного письма после Эзеля. Каждую ночь Татьяна Андреевна просыпалась ровно в два часа и долго не могла уснуть. Она лежала на узеньком диване, слушала, как мыши грызут декорации, выедают сухой клейстер.

Она думала о Пахомове. Временами такая боль и неясность подымались в груди, что она вскакивала, садилась на диване, звала его, прислушивалась. Кажется, шаги? Ей все мерещилось, что он проходит рядом за толстыми стенами, ищет ее в ночных улицах. "Миша!" - звала она и сама пугалась своего голоса, - так он был печален и слаб.

Однажды вечером она вернулась домой из театра, затопила печурку, села около нее и так просидела до утра. Она согласилась бы очень долго, целыми месяцами не видеть Пахомова, лишь бы знать, что он живет здесь, рядом. Знать, что ветер, который дует ей в лицо, дует в лицо и ему, что далекий взрыв, который она услышала сейчас, слышит и он.

Татьяна Андреевна закуталась в платок, задумалась. Единственное живое существо, с кем она могла говорить этой ночью, был огонь. Он разгорался, потрескивал.

Огонь притих, подумал, потом с треском выбросил множество искр - чуть не сжег чулки у Татьяны Андреевны - и весело зашумел.

- Неужели скоро?

Огонь разгорался, трубил, перекликался в печке, как мальчишка, который все знает, но не хочет сказать, дразнит, заставляет себя упрашивать.

- Эх ты, дурачок, ничего ты не знаешь! - сказала Татьяна Андреевна.

Она закрыла глаза, задремала. Ей тотчас приснился странный сон.

Она очутилась в темной прихожей со множеством резных черных дверей. Верх дверей был застеклен матовыми стеклами. По ним бегали разноцветные пятна - не то от ламп, не то от солнца. Двери дрожали от ветра. Их было трудно открыть.

Татьяна Андреевна толкнула одну дверь ногой. Она распахнулась. Тотчас в лицо ударил теплый ветер, что-то опрокинул в комнате, и все полетело ей навстречу - шелковые тяжелые занавеси, брызги воды, мелко исписанные страницы, сухие листья из букетов. Захлопали старинные рамы. Из них вылетели все стекла. Солнце играло в осколках.

За окнами Татьяна Андреевна увидела узкие дома с лепными карнизами, жалюзи, ветки дикого винограда, птичий пух, мачты, золото башенных куполов.

Худой человек, одетый, как одевались в начале девятнадцатого века, вскочил с кресла и схватил за ошейник большого мохнатого пса. Пес лаял на Татьяну Андреевну, а человек кричал, смеясь: "Входите, не бойтесь! Он не тронет!"

Когда она проснулась, на столе шевелились газеты. Дым из печки выбрасывало ветром, он разъедал глаза. Одно из немногих стекол, уцелевших в окне, было выбито. Под ногами валялись осколки.

"Как же я проспала взрыв?" - подумала Татьяна Андреевна.

В комнате сразу стало холодно.

Она прошла через площадку к Полине Петровне. Ее не было дома.

Татьяна Андреевна прошла к окну, прижалась лбом к ледяному стеклу, посмотрела на улицу. Там уже светало, синело. На чугунной ограде набережной тускло светился иней.

Темные тучи все ниже опускались над городом. Из них вот-вот должен был посыпаться снег. И он действительно посыпался, очень густо и спокойно. В комнате тотчас начало светлеть.

Портрет Каролины Сабанской висел у Татьяны Андреевны. Татьяна Андреевна оглянулась, посмотрела в глаза Сабанской.

письменного стола. Хорошо, что в старину писали портреты".

Татьяна Андреевна снова прижалась лбом к окну. Как пусто на улице! И как холодно! И как она устала от этой ночи!

Сквозь густой снег по узкому и высокому тротуару вдоль набережной Фонтанки шел человек в шинели. Левая рука у него висела на перевязи.

"Куда это он идет так рано? - подумала Татьяна Андреевна, и ей стало жаль этого человека. - Хоть бы поднял воротник шинели. А то снег набивается за ворот, тает".

Она толкнула тяжелую дверь. В лицо ей полетел снег. Она остановилась у фонаря, схватилась за него, крикнула: " Миша! "

Часть 1, главы: 1-3 4-6 7-9 10-12
13-15 16-18 19-20
21-23 24-27 28-32
Часть 2, главы: 1-3 4-6 7-8 9-10
11-12 13-14 15-17
18-21 22-24 25-28