Наши партнеры

Дым отчечества. Часть первая. Главы 4-6

Часть 1, главы: 1-3 4-6 7-9 10-12
13-15 16-18 19-20
21-23 24-27 28-32
Часть 2, главы: 1-3 4-6 7-8 9-10
11-12 13-14 15-17
18-21 22-24 25-28

Глава 4

Татьяна Андреевна проснулась на безлюдном полустанке за Витебском. Поезд стоял. Щелкали горячие трубы отопления, гулко дышал паровоз. Зимний день, похожий на сумерки, белел за опущенной оконной шторой. В купе было по-утреннему сонно. Пахло пылью и мандаринами.

Татьяна Андреевна быстро оделась, вышла в прохладный коридор и зажмурилась.

Зима навалила за окнами россыпи мягкого серебра. Вдали за лесом струился к небу столб прозрачного дыма. По дороге вдоль насыпи ехал в розвальнях человек с белой от инея бородой и хлопал желтыми рукавицами. Лошаденка его - тоже заросшая белой мохнатой шерстью - поблескивала, как стеклянная, когда розвальни попадали на просеки, освещенные солнцем.

Татьяна Андреевна улыбнулась. За последнее время она часто вспоминала серенькую зиму, пар из лошадиных ноздрей, ухабистые накатанные дороги. На них всегда валялось сено и важно бродили вороны.

Скоро Порхов, Старая Русса - уголки, знакомые с детства, лежащие на отлете от торных дорог. Татьяна Андреевна любила их за простодушие и болтливость жителей, за легкую грусть, какую эти места вызывали у нее на сердце. Нельзя было даже назвать это грустью. Вернее, это было ощущение своего, кровного. Здесь прошло детство с несбывшимися смешными мечтами, с бреньканьем бубенцов - они всегда звали Таню в дальнюю дорогу.

Поезд примчал на север воздух Черного моря, одесских кофеен. Этот воздух был наглухо закупорен в жарких вагонах. Он казался чужим, одуряющим тем застенчивым провинциалам в треухах, что садились на промежуточных станциях. В этом капризном воздухе, в горьковатом запахе цедры была нарядность юга, его подчеркнутая и враждебная северу красота.

На столике в купе стояли в стакане с водой четыре темные розы. За всю дорогу они потеряли только три лепестка. Татьяна Андреевна подолгу смотрела, как розы, вздрагивая от стремительного хода поезда, пролетали через белые равнины, проносились по околицам увязших в снегу деревень, врывались в окутанные паром леса.

Татьяна Андреевна еще в Одессе загадала: если цветы не облетят в дороге, то она совсем оправится от болезни и в Новгороде ее ожидает счастье, а если облетят... Ну что же - тогда опять потянется проясняя жизнь без больших радостей и огорчений.

- Без радостей и огорчений, - повторила она вслух, поймала себя на том, что говорит неправду, и нахмурилась. Огорчения были, и даже очень большие. Из-за них она и ехала с такой радостью в Новгород, на север.

Там ее ожидала неторопливая жизнь, где все приходит в назначенные сроки. Утром зимнее солнце всегда будет покрывать оранжевым светом ствол одной и той же старой березы. За чаем и за обедом всегда будет негромко позванивать посуда, а вечером зажгут в столовой висячую лампу, и Татьяна Андреевна будет перелистывать старые журналы. И постарается ни о чем не вспоминать, отдохнуть всем сердцем.

Когда Татьяна Андреевна оставалась одна в купе, она дышала на цветы, обдувала их теплом и смеялась над собой. Конечно, она еще совсем дура! Все время думает, что кто-то должен погладить ее волосы, потрепать по плечу.

Она перебрала свою жизнь, как перебирают старые письма, и покачала головой. Да, жизнь, кажется, еще не начиналась.

Было детство, заштопанные чулки, платья, перешитые из маминых, боязливая Варвара Гавриловна, длинные зимы и все одна и та же темная картина над роялем - итальянский рыбачий поселок, где валяются на берегу моря мальчишки в красных поясах. А у них по берегам Волхова сидели с удочками только старики, похожие друг на друга. Таня знала их всех в лицо.

Летом она каталась на лодке по Волхову, доезжала до озера Ильмень. Выходила на сырой луг, смотрела на белые громады Юрьевского монастыря, жевала травинку, задумывалась. Она кончила школу, у нее уже были тяжелые косы и низкий голос, но еще ни разу с ней не случалось ничего замечательного. Должно быть, замечательные вещи случались только в кино - в магическом мерцающем мире, где вихри снега неслись вслед за счастливыми лыжниками и Пола Негри танцевала в кабаках, украшенных лосиными рогами.

Интересные вещи случались еще в книгах и в театре. Таня читала о гибели пленительной комедиантки Марион Делорм, об испанской рыжеволосой артистке Лале Рук, упавшей на колени перед Рихардом Вагнером. В томике Пушкина она нашла в примечаниях две строки из "Евгения Онегина", выброшенные поэтом, но спасенные одним из его почитателей: "И в зал, как лилия крылатая, колеблясь, входит Лала Рук". То, что она считала выдумкой писателя, оказалось правдой - Лала Рук была в России, и ее видел Пушкин.

Всюду в книгах Таня выискивала прекрасных женщин и хотела им подражать. Тургенев рассказал ей о Лизе Калитиной, Лермонтов - о черкешенке Бэле, Флобер - о госпоже Бовари, Петрарка - о Лауре. Но разве она, застенчивая девочка, могла быть в жизни такой, как эти женщины! Разве о ней мог написать рассказ Лермонтов или грустить Флобер! Только в театре, на подмостках, в разноцветных огнях, она могла бы сделаться одной из этих полных силы и изящества, любящих и страдающих женщин.

Театральный учитель Тани, ленинградский актер Бобров, вскоре стал ее мужем. Это был беспокойный человек с желтым припудренным лицом.

Он был всегда вежлив, сух. Когда же был чем-нибудь недоволен, то любил притворяться глуховатым и по нескольку раз скороговоркой переспрашивал собеседника: "Простите, что вы сказали?" После одного-двух таких вопросов пропадала охота с ним разговаривать.

Бобров утверждал, что самое главное для актера - жест, что нужно добиться, чтобы зрители аплодировали жесту, а не словам, и что единственный благородный жанр в театре - это мелодрама. В разговоре он употреблял слова, свойственные маленьким актерам, - "волнительно", "на полном серьезе", "на интиме", - и думал, что это очень тонко и придает его речи изысканность.

Уже через год Татьяна Андреевна смотрела на мужа с недоумением и не могла понять, как это случилось, что она вышла за него замуж. Ей казалось, что раньше он был совсем другим - внимательным, умным, веселым. Неужели все это оказалось притворством?

Пожилая актриса, игравшая строптивых старух, единственный человек, кого она посвящала в свою жизнь, - объясняла все просто.

- Ты, дочь моя, - сказала она басом, - книги читай, а живи не по книгам. Фантазии брось! Человек он обыкновенный, больной. Ума - сколько надо. А ты что же? Думала, он гений? Живи проще, не заносись!

Но проще ей жить не хотелось. Когда умер муж, она решила создать свой театр из молодежи, где единственным законом будет искренность, простота, любовь к искусству, лишенная аффектации и возвышенной болтовни.

Она уехала в Одессу, хотела открыть там при драматическом театре студию. Но на это не хватало ни опытности, ни сил, и она по-прежнему оставалась актрисой на ролях трагических героинь.

...Татьяна Андреевна задумалась и не заметила, как зимний день перешел в сумерки. Розоватый свет затлел на снегах. Проводник прошел по коридору и строго сказал в открытую дверь купе:

- Скоро Новгород, гражданка. Собирайтесь. Стоим десять минут.

Татьяна Андреевна заторопилась, собрала свои вещи, достала из сумочки маленькое зеркало и напудрилась.

"В кого я вышла? - подумала она, разглядывая себя в зеркало. - Не в мать и не в отца".

Она была высокая, прямые широкие плечи и каштановые волосы помогали ей играть красавиц героинь, а в зеленоватых глазах и чуть смуглом лице не было ничего русского.

- Совсем я не похожа на северянку, - вздохнула Татьяна Андреевна. - А ведь это все мое, родное!

Посмотрела за окно. Березовые перелески убегали к горизонту. За ними низко блестели свинцовые и золотые купола Софийского собора.

Потом зажглись редкие огни. Поезд обдал паром кривые домишки с резными крылечками и голубятнями. Начинались окраины Новгорода.

И вот наконец вокзал - маленький, всегда безлюдный зеленый вокзал с его финиковыми пальмами и хрустящими скатертями в буфете.

Татьяна Андреевна сошла на платформе. Навстречу бежала худенькая девочка с двумя длинными косами. Она держала в руках мохнатую черную собачонку. Собачонка лаяла на вагоны.

- Маша! - Татьяна Андреевна засмеялась, обняла смущенную девочку и крепко расцеловала ее холодные щеки. - Боже мой, какая ты стала высокая!

Татьяна Андреевна взяла ее за подбородок, хотела поднять голову, но Маша упиралась. Муха зарычала. Тогда Маша подняла голову, посмотрела на мать влюбленными глазами и снова потупилась.

- Это ты рассыпала, мама? - спросила она. На платформе валялись темные лепестки. Когда Татьяна Андреевна обняла Машу, она прижала цветы к плечу девочки, и одна из роз осыпалась.

- Хорошо, что не все, - ответила Татьяна Андреевна. - Ну, пойдем!

На площади топтались извозчики. Среди них Татьяна Андреевна тотчас узнала голубоглазого старика. Бестолково дергая веревочными вожжами, он подал к вокзальному крыльцу сани, стащил меховую облезлую шапку и пробормотал:

- Дал бог свидеться, Татьяна Андреевна. А то сиротствуем мы без тебя.

Татьяна Андреевна ехала с Машей по знакомым улицам, смотрела на румяных женщин, гремевших ведрами около водоразборных колонок, на убранные инеем высокие липы и улыбалась.

- А у нас живут художники, - сказала Маша, но Татьяна Андреевна даже не расслышала ее слов - из кремля долетел удар колокола и важно поплыл над садами.

- Как хорошо! Ты даже не понимаешь, Маша, как здесь у вас хорошо!

Глава 5

Весь вечер внизу были слышны разговоры, смех, стук тарелок, лай Мухи. Потом кто-то взял на рояле несколько нот. Варвара Гавриловна сказала: "Маша, зови. Все готово". Рояль затих, но еще долго гудел, будто просил, чтобы на нем продолжали играть.

В мезонине появилась сияющая Маша в новом синем платье и лаковых туфлях. Она остановилась у двери и, не поднимая глаз, глядя с восхищением на свое платье и туфли, сказала Вермелю:

- Бабушка и мама зовут пить чай.

Она покраснела, повернулась и убежала. Вермель проворчал, что у него слишком домашний вид для званого вечера, и торопливо застегнул пуговицы на бархатной куртке. Потом он потер колючие щеки.

- Когда это вы успели побриться, Миша? - подозрительно спросил он Пахомова.

- Да что вы, Николай Генрихович! Я бреюсь каждый день.

- Могли бы и через день. Все равно брить нечего.

Пахомов промолчал. Он привык, что Вермель разговаривал с ним, как с мальчиком, отданным ему, Вермелю, на воспитание.

Они спустились вниз. С кресла поднялась молодая женщина и крепко пожала им руки.

- Вы здороваетесь, как американка, - сказал Вермель. Его ворчливое настроение еще не прошло. - Могли быть художницей.

- Крепкая рука.

- Это наследственное. У меня и отец и дед - оба были художниками.

- Вот это я одобряю.

Чайный стол сверкал. Старый хрусталь, пылившийся годами в буфете, а теперь вымытый и протертый до алмазного блеска, отражал медный бок самовара, синий узор на скатерти и влажный багряный цвет осыпающихся роз.

На Варваре Гавриловне было коричневое шелковое платье с буфами и кружевная наколка. Пока все пили чай и Вермель, успокоившись, рассказывал о хитрости новгородских мастеров, сумевших скрыть от потомков секреты красок. Варвара Гавриловна смотрела из-за самовара на Татьяну Андреевну и удивлялась - какая красавица!

Откуда только взялись и этот рост, и стройность, и тяжелые волосы, и глаза, что светятся таким хорошим блеском! Говорили, что у них в роду была одна такая красавица, жена прадеда, драгунского капитана Чиркова. Она была полька - взбалмошная и гордая.

Драгунский капитан познакомился с ней в Одессе. И будто бы даже Пушкин был у ее ног. Но мало ли что болтают. Говорили, что их было две сестры-красавицы. Одна вышла за Чиркова, а другая - за знаменитого французского писателя, но Варвара Гавриловна не могла припомнить его имени. Знала только, что писатель перед смертью разорился, и говорили, из-за жены, из-за ее капризов. Он любил ее без памяти и ни в чем ей не отказывал.

Варвара Гавриловна хотела спросить Таню, как фамилия этого французского писателя и как звали красавицу прабабку. Но спохватилась, - как бы художники не подумали, что она кичится прошлым своей небогатой семьи.

После чая художники скоро ушли. Они заметили, что Татьяна Андреевна очень устала.

Перед сном Татьяна Андреевна вышла с Машей пройтись немного по саду. Падал крупный снег, цеплялся за ветки деревьев. Татьяна Андреевна смахивала его с бровей, со лба.

В беседке Татьяна Андреевна протянула руку ладонью кверху. Тотчас не нее упало несколько больших снежных хлопьев. Прижала ладонь к губам. Снег холодил губы, оставил на руке влажный след.

- Вот и опять я увидела зиму, - сказала Татьяна Андреевна. - Очень я по ней соскучилась, Маша.

- А в Одессе не бывает зимы?

- Там зима совсем не такая. Все время ветры, бури, а снег походе на град.

Татьяна Андреевна нащупала на перилах вырезанные буквы "Т" и "А" и усмехнулась.

- Какая я была глупая, Маша, - сказала она. - Изрезала всю беседку. Эти буквы вырезала, когда мне было пятнадцать лет.

- А что они значат?

- "Т" - это Татьяна, "А" - это Александр. Имя Пушкина.

- Зачем же ты его вырезала?

Из сада проникал в окна синеватый дымный сумрак. Потом донесся давно позабытый стук - ночной сторож бил в деревянную колотушку.

Она улыбнулась, вздохнула, закрыла глаза и, засыпая, подумала: как хороню, что ночь такая длинная! А утром, когда проснешься, из столовой будет пахнуть только что смолотым кофе и осыпавшимися розовыми лепестками.

Глава 6

Старинная Троицкая церковь, где недавно открыли фрески четырнадцатого века, стояла за городом у околицы безлюдной деревушки. Такие деревушки на севере зовут "погостами".

Вермель и Пахомов вышли из дому еще в темноте, чтобы дойти до погоста пораньше и успеть засветло сделать наброски фресок. Солнце повернуло к лету недавно, и дни стояли еще короткие. В три часа уже темнело.

На погосте только над одной избой курился дымок. Все остальные избы будто вымерли. Озябший пес вылез из кучи старой соломы и лениво залаял. При каждом лае из его рта вылетали клубы пара. На лай никто ниоткуда не вышел. Пахомов постучал в избу, где курился дымок. Там жил сторож Иван Матвеевич - высокий, рыжий, любивший поговорить о научных предметах. Он вышел в нагольном полушубке, со связкой огромных ключей.

- Отпирать сейчас, или чайку сначала попьете? - спросил он, почесывая небритые щеки. - Я вам самоварчик поставлю.

- Успеешь с самоварчиком, - сказал Вермель. - Ты бы лучше печку в церкви затопил.

- Это можно, - согласился Иван Матвеевич.

Каждый раз Пахомов, подходя к церкви, останавливался и смотрел на ее строгие стены, глубокие оконца, низкие почернелые купола. Сквозь ржавчину просвечивало их красноватое золото.

В церкви стоял каменный холод. Разбитые стекла были закапаны птичьим пометом. На стенах наросла изморозь. Сквозь нее проступали желтые, красные и синие пятна фресок.

Иван Матвеевич затопил железную печку. Около нее можно было греть воду для акварельных красок и оттирать посиневшие пальцы. Запахло дымом. Сухо затрещал огонь.

- Это вы правильно действуете, - сказал Иван Матвеевич, сидя на корточках около печки. - Справедливо надумали все от руки срисовать. Я вам по совести скажу - недолго она простоит, эта церковь. Люди, которые без сознания, давно на нее зубы точат. Кирпичом интересуются. А тут, понимаешь, какой кирпич, - его ломом не отшибешь! Шут его знает, что в него клали, - звенит, как железо.

- А ты откуда знаешь? - подозрительно спросил Вермель.

- А как не знать! Мы в прошлом годе звонницу начисто разобрали. Потом, конечно, приезжал секретарь из города, стыдил. Вы, говорит, самовластно стариной не швыряйтесь. В ней, говорит, заложена государственная цена. Мы-то понимаем, что цена, а когда печка в избе завалилась, так тут тебе не до цены!

- Дуроломы вы, вот что! - сказал Вермель.

- Это правильно, дуроломы! - согласился Иван Матвеевич. - Теперь мы, конечно, пришли к пониманию. Бережем, как можем. Вот сторожем меня наняли. Только я соображаю, что жалованье мне идет слабое. Приезжают художники, глядят, рисуют, и только и разговору, что "ох" да "ах", какое, мол, богатство здесь содержится. А мне за его сбережение пятьдесят рублей в месяц, и ни полушки боле.

- Ты бы помолчал, Матвеич, - сказал в сердцах Вермель. - Плетешь сам не знаешь что. Противно слушать.

- Да я ничего, - пробормотал Иван Матвеевич и закурил удушливую цигарку. - Вот весна придет - я стекла вставлю. Ты меня не кори. Я человек трудовой. Я руки плугом оттянул и ко всякому ремеслу имею уважение. Ты погляди, на стенах какая красота. Значит, и труд был великий, большое было старание. Это, конечно, понимать надо. А кто не понимает, тот, по-моему, пустой человек, ненужное существо для нашего государства.

- То ты одно бубнишь, то другое, - сказал Вермель и махнул рукой.

мужички, всю эту прелесть работали. И выходит, что ты на меня понапрасну шумишь.

Художники уже несколько дней трудились в этой церкви и привыкли к болтовне Матвеича. Болтал он больше "для разговора".

Растопив печку, Матвеич долго сокрушался, что в окнах выбиты стекла, обиняками допытывался, не поможет ли ему Вермель достать в городе ящик стекла, и ушел довольный - Вермель обещал похлопотать в городском Совете.

- А то, понимаешь, неловко, - сказал напоследок Иван Матвеевич. - Шут его знает, кто стекла побил. Ребята у нас смирные. Может, сами полопались от ветхости или мороза.

Первое время художники работали молча. Со стен грозно смотрели святители. Их одежды были разрисованы тусклыми травами, босые ноги стояли на холодных камнях.

- Черт знает, - сказал Вермель, - до чего умело подобраны цвета у этих богомазов. Красный, золотой, оливковый - и ничего больше.

Пахомов не ответил.

- Было бы у меня время, - сказал, помолчав, Вермель, - написал бы я книгу о красках. Конечно, если бы я был писателем, - добавил он неуверенно. - Каким-нибудь Анатолем Франсом.

- Старые итальянцы писали о красках.

- Да кто их читал, ваших итальянцев! Каждой краске я отвел бы главу. Книгу снабдил бы секретами приготовления красок, отклонениями в историю, оптику, в законы солнечного спектра. Так-то, батенька!

- Ас чего бы вы начали?

- Не знаю. Должно быть, со своего детства. У моей тетушки в Тихвине висела старая люстра. Подвески у нее были сделаны из голубоватого стекла. Солнце светило в зал, где висела люстра, только по утрам. Так у меня и осталось в памяти: раннее утро, темненький зал, где бегают зайчики от кривых окон, ветер надувает пыльные занавески, и люстра поблескивает на солнце, как гроздь вялого винограда. Тогда-то я и понял, что значит живой цвет. А мы с вами, Миша, всю жизнь возимся с мертвыми красками, черт бы их побрал!

- А Ренуар? - спросил Пахомов. - А Веласкес? Они тоже писали мертвыми красками?

- Конечно! Вы не понимаете, что такое живая краска. Она не только передаёт ощущение цвета, но и излучает цвет. Она, как маленькое солнце, бросает отблеск на все, что вокруг. Нет таких красок! И никогда не было!

Вермель помолчал.

- Не помните, Миша, - спросил он, - кто писал о красном цвете? Какой-то итальянец... Забыл я, как его звали.

- Нет, не помню.

- У него есть место, где он пишет о разной яркости красок. Забыли? "Утро, - пишет он, - полное свежести и росы, сообщает красному цвету пылающую силу роз, прозрачность зари, свойственную воздуху плоскогорий. Днем красный цвет приобретает темный оттенок, похожий на сгустившееся на дне стакана вино. К вечеру солнце склоняется за цветущие холмы, мгла застилает виноградники Умбрии, и красный цвет, равно как и другие краски, приобретает туманный блеск. Его не может передать моя варварская кисть". Хорошо сказано?

- Хорошо, - согласился Пахомов. - Однако какая у вас память!..

На амвоне около иконостаса были сложены куски обвалившихся фресок. Вермель долго рассматривал их, измерил толщину штукатурки и положил несколько кусков в карман. Он утверждал, что прочность красок зависит от штукатурки, - надо было узнать ее состав.

в дверь и сказал таинственно:

- Гости к вам. Пустить их сюда или лучше в избу погреться? Баба у меня печку истопила.

- Что ты плетешь? Какие гости? - испугался Вермель.

- Ты не опасайся. - Матвеич усмехнулся, и рыжая щетина на его щеках поднялась, как у ежа. - Гости веселые. Так и быть, пущу их сюда. Ругай меня потом, сколько хочешь.

Он нажал плечом железную дверь, и тотчас Вермель и Пахомов услыхали вместе со скрипом столетних петель смех Татьяны Андреевны и Маши.

- Ради бога, не сердитесь, Николай Генрихович, - сказала Татьяна Андреевна. Ресницы у нее побелели от инея, и потому глаза казались особенно умоляющими. - Мы гуляли с Машей и забрели сюда.

- С ума вы сошли! - закричал Вермель. - Сейчас же в избу!.. Тут модою смертельно простудиться. Миша, уведите ее, ради бога! Что это за причуды - после болезни лезть в этакий столетний холодильник!

- Мы только хотели посмотреть, что вы здесь делаете. - Татьяна Андреевна прикрыла рот платком. - Я сейчас же уйду.

- Настоящая девчонка, честное слово! - пробормотал Вермель.

По дороге в избу Татьяна Андреевна рассказала Пахомову, что они гуляли с Машей по городу, потом вышли в поля. День в полях был такой мягкий и тихий, что они решили дойти до погоста.

В избе чуть пахло угаром. Жена Матвеича вытерла фартуком широкую лавку, усадила гостей. Маленький мальчик в огромных валенках сидел на полу, сопел и строгал из щепок игрушечные лыжи. Он исподлобья взглянул на гостей и опустил голову. На вопросы он не отвечал - только широко ухмылялся. Должно быть, обыкновенные вопросы - сколько ему лет, как его зовут и что он делает - казались ему очень глупыми.

Пришел Вермель, еще раз накричал на Татьяну Андреевну и сел за стол. Татьяна Андреевна сняла платок. Жена Ивана Матвеевича взглянула на нее, охнула и запела:

- Желанная моя! Глядеть-то на тебя можно? Гневаться не будешь?

- Гляди, Кондратьевна, - сказал Вермель. - Может, в другой раз не сподобишься.

Татьяна Андреевна с упреком взглянула на Вермеля, а Маша засмеялась.

к чужой красоте, а я рада. Старухи наши говорят, где красота - там и рай. Изба у нас дымная, ну прямо курная, а ты вошла - и никакого убранства не надо: ни шитья, ни свечей, ни цветов. Осветилась изба.

- А ты, чем стоять столбом, - сказал Матвеич, - скорей бы чаю дала. Люди пришли с мороза.

Кондратьевна поставила на стол синие треснувшие чашки, но снова всплеснула руками и засмеялась:

- Люди болтают, что для красоты и месяц подымается, чтобы ночью она не скрывалась от глаз. Век у нее недолгий.

"Откуда у Кондратьевны такие слова? - подумал Пахомов. - В каких углах сознания рождается поэзия? Кто может сказать, откуда пришли стихи Пушкина о том, что "неба своды сияют в блеске голубом", сказки Андерсена, органные грозы Баха?"

- Зажмурь глаза, - приказала она Маше, - и посмотри вон на ту звезду.

Маша зажмурила глаза и тоже увидела колючие лучи.

А на погосте долго лаял им вслед мохнатый пес. Лаял от досады, что они ушли. Пес любил, чтобы его трепали по свалявшейся шерсти, но до Маши никто этого не делал.

Он взвизгивал, сидя на пороге избы, пока мальчик в огромных валенках не втащил его за веревочный ошейник в сени. Тогда пес потоптался на старой соломе, лег, долго смотрел в темноту и подымал уши - слушал, не возвращается ли Маша. Но никто не вернулся. Пес тяжело вздохнул, положил голову на лапы и закрыл глаза.

1-3 4-6 7-9 10-12
13-15 16-18 19-20
21-23 24-27 28-32
Часть 2, главы: 1-3 4-6 7-8 9-10
11-12 13-14 15-17
18-21 22-24 25-28