Шевченко М.: В Доме Герцена

В ДОМЕ ГЕРЦЕНА

Я опаздывал на занятия. Свернув с бульвара в институтский двор, я бежал по смерзшейся листве сквера, когда меня почти у двери института остановил высокий человек с большими грустными глазами и глубокими морщинами на лице. Кончался ноябрь, а на мужчине было демисезонное пальто, поднятый воротник не защищал от холода, и он зябко поводил плечами.

Я остановился, уже пробежав мимо этого человека, а он поднял руку к груди и глухо сказал:

— Простите. Закурить не найдется?..

— Нет, — выдохнул я, — только что выкурил последний «гвоздик».

— Жалко, — сказал он еще глуше, слегка поклонился и медленно пошел вдоль ограды сквера.

В аудитории, на лекции, я какое-то время возвращался мысленно к остановившему меня человеку; видел его словно присыпанные пеплом глаза, в глубине которых бился угасающий блеск. Он был смущен, когда попросил закурить, и еще больше смутился, услышав мой ответ. И вдруг я вспомнил, что раньше раз или два видел его в нашем же сквере, во дворе Литературного института.

Но вскоре об этой встрече я уже не думал.

Тогда я был первокурсником. Меня, двадцатилетнего провинциала, обступило столько нового и значительного, что я не успевал все осмысливать и запоминать.

Мне не повезло с творческим семинаром. Руководители семинара поэзии, в который я был зачислен, то и дело менялись; иногда семинар подолгу вообще оставался без руководителя.

Но нет худа без добра. Я свободно мог посещать занятия других семинаров. Это было очень интересно.

Особенно мне запомнился семинар Константина Георгиевича Паустовского.

Его участники были вчерашние фронтовики. От них было что услышать, было что почерпнуть. Но главное, что привлекало к семинару, — и не одного меня! — это, конечно, его руководитель.

Нешумные книги Паустовского я любил с мальчишеских лет.

Оглядываясь на детство, на большой строй тогда уже прочитанных книг, вспоминаю непритязательные его «Летние дни». Волшебная эта книжка всегда вызывает у меня в памяти любимую речку Черную Калитву, сенокосную пору на ней, укромные закутки в высоких, вечно шепчущихся камышах, где ты затаился с самодельной камышовой удочкой...

В дни фашистской оккупации, зимой 1942 года, мы, тринадцатилетние мальчишки, узнали, что немцы сжигают книги нашей школьной библиотеки. Не думая о том, что рискуем жизнью, мы спасали их. До сих пор у меня на полке стоят старенькие томики сказок Андерсена и братьев Гримм, первого издания — со штыком на обложке — «Как закалялась сталь» Островского, «Дикой собаки Динго» Фраермана, «Тома Сойера» Твена, шолоховского «Тихого Дона», катаевского «Паруса»...

И рядом с ними сборник «Летние дни» Паустовского.

Не раз я порывался отослать Константину Георгиевичу эту спасенную от фашистов книжку, да так и не решился. И, наверное, напрасно. Это бы доставило ему радость. А радость никогда не бывает лишней...

Сама фамилия писателя неизъяснимо волновала меня. Стоило наедине с собой произнести: «Паус-тов-ский» — сейчас же шла рифма «авгус-тов-ский», и перед глазами эта светлая и немного грустная пора лета в родном моем воронежском краю...

Как-то я попал на обсуждение рассказов одного молодого литератора. Обсуждали горячо, оперируя крайностями. Рассказы студента побивали шедеврами классиков.

Константин Георгиевич сидел за столом нахохлившись, будто ему было холодно. Высокий лоб. Нос с горбинкой. Смуглое лицо, — летние каникулы он наверняка прожил на какой-нибудь реке.

Глядел он как-то так, будто одновременно вглядывался и в говорящего студента, и в самого себя. Сидел спокойный и незаметный среди громкоголосой и горячей молодежи. Может быть, думал: «Ну-ну, пошумите, пошумите... После сами посмотрите, что останется от шума-то...»

Потом Константин Георгиевич закурил, встал и подошел к окну.

Прислонясь к стене, поглядывал в окно и по-прежнему вслушивался в аудиторию и в самого себя, давая полную свободу высказываниям...

Кто-то отметил у обсуждаемого автора стремление к злобе дня в ущерб художественной убедительности.

— Так я же хочу помочь людям сегодня... И порой спешишь, — оправдывался автор.

— Ты хочешь легко добыть лавры, — беспощадно рубил критик. — А настоящие, большие писатели не думают об этом! Ни о деньгах, ни о лаврах!..

— Нет, — вступил в спор третий, — писатель должен вмешиваться в живую жизнь. А слава — это уже само собой разумеющееся... Возьмите художников прошлого...

торопливо, но чуть громче обычного:

— Вот вы сейчас говорите о славе, о художниках прошлого... А вы хотите видеть... — Константин Георгиевич сделал паузу, и я заметил его волнение, — хотите видеть настоящего художника?..

Голос Паустовского вдруг поднялся, интонация вопроса сменилась интонацией утверждения.

— Вы хотите видеть настоящего художника — вон он идет по скверу, — Константин Георгиевич резко, как будто бросая вызов, указал рукой на окно.

Все выскочили из-за столов и подступились к окнам. Я сидел на «Камчатке», как раз у окна, приподнялся и увидел — по двору шел он.

Тот человек, который месяца два назад остановил меня в сквере, в том же пальто, так же с поднятым воротником, не защищающим от холода...

— Это Андрей Платонов... Он живет здесь во дворе... Очень болен...

Платонов прошел мимо окон. А Паустовский со студенческой горячностью говорил и говорил о нем.

Что говорил?.. Откройте его «Книгу скитаний». Там почти слово в слово все сказанное тогда.

«... Когда мне впервые попал в руки один из рассказов Платонова и я прочел фразу: «Тихо было в уездной России» — у меня сжалось горло, — так это было хорошо...

У Платонова есть маленький рассказ «Июльская гроза». Ничего более ясного, классического и побеждающего своей прелестью я, пожалуй, не знаю в современной нашей литературе. Только человек, для которого Россия была его вторым существом, как изученный до последнего гвоздя отчий дом, мог написать о ней с такой горечью и сердечностью»)

Неоспорима истина, талант и его нравственное здоровье принадлежат прежде всего своему времени. И надо быть большим человеком, чтобы высоко оценить своего современника. Пусть даже, может быть, преувеличив его значение, — это случается так редко в жизни подвижников литературы.

Отношение Паустовского к Платонову было сродни чувствам тех современников Некрасова, которые ставили его, Некрасова, наравне с гениальным Пушкиным и даже выше его.

Не спешите осудить эти чувства, если не согласны с ними. Гораздо полезней попытаться понять, откуда они в современнике, эти чувства...

И все-таки слова Паустовского тогда прозвучали неожиданно. Он говорил о большом художнике, который жил во дворе Дома Герцена, рядом, совсем рядом с нами. А мы о нем еще не знали...

Я видел недоумение на лицах студентов и сам недоумевал. В наивном представлении крупный художник выглядел иначе, чем только что прошедший перед нами человек.

После занятий я пошел в институтскую библиотеку. Там нашлась книга Платонова «Река Потудань». Она была издана еще до войны.

Я прочитал книгу. Понравилась. Особенно близок был язык — язык воронежских степняков.

Но все-таки тогда я не понял ее так, как надо бы понять.

Подлинное открытие Платонова пришло гораздо позже. Вместе с глубинным пониманием и самого Паустовского. Позже я понял и то, как хотел Константин Георгиевич, чтобы молодые литераторы прочитали платоновские книги.

С благодарностью думаешь теперь о способности Паустовского видеть в жизни истинное, подлинное, порой даже вопреки уже устоявшемуся мнению. Он всячески поддерживал эту способность и в своих учениках. Он учил их совестливости и верности своему дару. И не случайно многие из них, делавшие тогда первые шаги в литературе, стали настоящими писателями.

— за их внутреннюю свободу — рассказы последних лет. Он назвал их признанием в любви нашей природе и всей России.

В однотомник входит рассказ «Воронежское лето». Видимо, он дорог был Константину Георгиевичу как добрая память о пребывании на Воронежщине.

Чуткий к мудрой простоте среднерусской природы, он глубоко почувствовал поэзию донской степи. Поэзией Придонья полны его произведения той поры. Строки о степи живут и вспоминаются, как стихи...

Вспоминаются высокое степное небо, громады облаков, их тень, которая проплывает по степи «так медленно, что можно долго идти в этой тени, не отставая от нее и не прячась от палящего солнца...».

... Родная воронежская степь, низкий сыновний поклон тебе! И ты питала вдохновение прекрасного художника и в часы труда стояла пред ним в застенчивой невысказанности своей. И ты — тенью добрых облаков своих — освежала его силы в скитаниях по любимой земле!..

— он приехал на семинар. Я уже увидел его. А вот и Андрей Платонович!..

И вдруг горечь сжала сердце. Как же это вышло!.. Я тогда

И я полез в карман плаща за сигаретами.