Львов C.: Встречи разных лет

ВСТРЕЧИ РАЗНЫХ ЛЕТ

Трудно сказать, что привело К. Г. Паустовского к такому решению, но вскоре после того, как в свет вышло его «Черное море», он захотел поближе познакомиться с подростками, — может быть, собирался писать для детей и о детях, — и выбрал для этого достаточно необычный путь. Я, во всяком случае, не слыхивал, чтобы кто-нибудь из писателей, даже посвятивших себя целиком детской литературе, предпринимал что-либо подобное. К. Г. Паустовский задумал взять с собой в лодочное плавание по Десне группу московских школьников. Своих питомцев в это плавание послали литературная студия Московского городского Дома пионеров и литературный кружок журнала «Пионер».

Посчастливилось попасть в это путешествие и мне. К тому времени я уже хорошо знал и «Кара-Бугаз», и «Колхиду», и книгу рассказов Паустовского, и мысль, что мне предстоит не просто познакомиться с К. Г. Паустовским, а принять участие в экспедиции под его командованием — мы сразу стали называть наше предстоящее путешествие «экспедицией», — заставляла сердце выскакивать из груди от радости.

Вначале предполагалось, что в это плавание отправится несколько писателей, — кроме Паустовского, все это придумавшего, еще Фраерман, Гайдар и Некрасов — автор популярной детской книги «Приключения капитана Врунгеля». Но Гайдар, не знаю уж почему, к большому нашему огорчению, от этого сразу отказался. К. Г. Паустовский выехал вперед в Бежицу, откуда должно было начаться наше плавание, чтобы все заранее подготовить, так что поначалу мы его не видели. А мы под руководством А. С. Некрасова ходили по магазинам и складам — покупали и получали палатки, топоры, ведра, фонари, саперные лопатки, продукты. Много позже я узнал любопытную подробность: Дом пионеров предоставил для этой поездки кое-какое туристское имущество, редакция «Пионер» — небольшую сумму денег, но основные расходы несли писатели — инициаторы путешествия. Родители детей, отправлявшихся в плавание, не платили ничего.

Наконец мы погрузились в поезд и поехали в Бежицу. С нами из Москвы выехали Рувим Исаевич Фраерман и Андрей Сергеевич Некрасов. В пути Андрею Сергеевичу стало плохо, ему пришлось сойти на первой же станции, так что у нашей экспедиции осталось два взрослых руководителя — Паустовский и Фраерман.

Мы так набегались в Москве перед отъездом, так наволновались, что в поезде проспали почти всю дорогу.

Вечером на перроне маленькой станции Бежицы нас встретил невысокий сутулый человек.

— Здравствуйте, — сказал он. — Идемте на водную станцию. Ночевать будем там.

Это был Паустовский, которого я увидел тогда первый раз в жизни.

И мы, нагрузившись довольно тяжелым походным имуществом, пошли за ним.

На ночь мы устроились на водной станции, в легкой дощатой пристройке. Утром по потолку побежала солнечная рябь — отражение от реки, которая была совсем рядом. Нам показалось, что мы уже плывем по Десне. Хотелось как можно скорее отправиться в путь и как можно скорее познакомиться с Паустовским: встреча на станции еще не была знакомством. Фраермана мы уже знали по литературной студии, одной из групп которой он руководил. Мы все, кроме одного, который был фотолюбителем, писали стихи или рассказы, привыкли к работе литературных кружков и студий, и знакомство с Константином Георгиевичем нам представлялось так: он сейчас же после завтрака спросит каждого из нас, что он пишет, скажет, чтобы тот что-нибудь прочитал, а потом начнется разговор о написанном — и все путешествие будет похоже на занятие литературного кружка. Днем мы будем плыть по реке, а вечером, у костра, читать Паустовскому и Фраерману то, что написали, и обстоятельно беседовать о написанном.

Но все обернулось совсем иначе. Едва мы позавтракали, он вывел нас на берег Десны, очень быстрой около Бежицы, велел нам раздеться и сказал, что сейчас мы переплывем на остров и обратно, — нам предстоит путешествие по реке, и он должен убедиться, что мы умеем плавать. Лезть в воду, которая казалась в этот утренний час очень холодной, не хотелось, но не отказываться же!

Когда мы выдержали неожиданный экзамен, Константин Георгиевич повел нас на двор лодочной станции. Здесь лежали огромные плоскодонки, заготовленные для нашего путешествия. Лодочный мастер смолил одну из них. Паустовский взял квач и банку со смолой и молча начал смолить другую. Разговора о наших стихах и рассказах опять не получилось! Мы тоже стали, как умели, смолить лодки. Потом был обед. А после обеда, когда мы твердо рассчитывали на начало литературного знакомства, надо было разбирать и укладывать походное имущество. Дел хватило до вечера.

На следующий день наш флагман — таким нам виделся Паустовский — велел опробовать лодки на воде. Мы отвалили от берега и пошли вниз по течению. Лодки шли хорошо недолго. Оказалось, что они ужасно текут. В них набралось столько воды, что пришлось причалить к берегу и тащить лодки обратно до водной станции против течения бечевой. Лодочный мастер сконфуженно оправдывался:

— Не обвыкли они на воде. Всякому предмету нужна к своему делу привычка.

Но ждать, пока лодки приобретут эту привычку, мы не могли, а лодочная станция не была приспособлена для того, чтобы жить на ней долго. Наши взрослые руководители посовещались и объявили нам, что старт нашей экспедиции отложен не будет. Вместо плоскодонок лодочная станция Бежицы одолжит нам пять больших прогулочных лодок-трехпарок. В каждой лодке поплывут три человека: один будет грести, второй — сидеть на руле, третий — отдыхать.

На корме каждой лодки мы подняли красные узкие треугольники флагов, а на флагманской — голубой, с инициалами Паустовского. И Константин Георгиевич сказал, что по традиции всех флотов мира мы будем теперь поднимать эти флаги каждое утро и опускать вечером, после захода солнца.

Этим и многим другим правилам плавания Константин Георгиевич обучал нас как-то незаметно. Старшего из нас он назначил боцманом, и боцман распределял нас на вахты.

От Бежицы до Брянска (по воде километров десять) нас на байдарках провожали бежицкие пионеры. Кроме того, с нами плыл интересный человек — оператор студии документальных фильмов, специально примчавшийся по этому случаю в Бежицу. К сожалению, я не запомнил его фамилию. Он снимал наше торжественное отплытие, флотилию сопровождавших нас байдарок, Паустовского на флагманской лодке, Фраермана на другой. Некоторые знакомые видели потом киножурнал с этими кадрами. Вероятно, в архиве кинофотодокументов эта пленка сохранилась...

— самые разные люди охотно рассказывали ему о себе, хотя он вроде бы совсем не выспрашивал их, как выспрашивает литератор, имеющий газетный опыт и привыкший брать интервью. Просто очень внимательно слушал. Так вот, оператор рассказал, как снимал на маневрах выброску парашютного десанта.

После Брянска нас покинули сопровождавшие нас байдарки, потом в какой-то прибрежной деревне сошел и кинооператор, забрав наши письма в Москву. А мы продолжали путь. Было решено, что в первый день мы должны пройти километров двадцать.

Вниз по течению это в общем не так уж много. Но мы еще были совсем не втянуты в греблю, лодки у нас были большие, весла тяжелые... Первая ночь на реке, августовская, темная, безлунная, беззвездная, свалилась на нас неожиданно. Флагманская лодка повернула к берегу. А вслед за ней и четыре остальных. За день споров, проводов, отплытия и гребли мы так устали, что едва вышли на берег, сразу повалились на сухой, еще не совсем остывший песок.

У нас были с собой хорошие палатки, но когда боцман приказал их ставить, оказалось, что никто из нас заранее не позаботился о кольях и колышках для палаток, и первую ночь мы провели так: две палатки подстелили, а двумя накрылись. Так что и в этот вечер тоже было не до разговоров о литературе. Да и в следующие дни на них не хватало ни сил, ни времени. Весь день мы гребли, а когда причаливали к берегу, нужно было ставить палатки, выносить на берег продукты, собирать хворост, готовить ужин, заправлять фонари. Участники экспедиции были городскими ребятами, и большинство первый раз в жизни оказались в таком походе. Мы очень многого не умели.

Не умели, например, готовить на костре. Когда над огнем висит огромный артельный чайник, котел с супом да котел с кашей, не так-то просто помешать в этих котлах или снять с открытого огня тяжелую посуду. Тут нужно прилаживать целую систему костровых подвесок, чтобы каждую посуду можно было снять, не тревожа другую.

Константин Георгиевич удивлялся, что в пионерских лагерях нас не обучили этой нехитрой науке, и терпеливо показывал, как это делается.

Один из нас заставил Паустовского смеяться до слез. Этот мальчик подбежал к палатке Паустовского с громким криком:

— Константин Георгиевич, что с водой? Она странная какая-то!

Паустовский подошел к костру, на котором висел котел с водой, и расхохотался. Оказалось, что мальчик никогда прежде не видел, как ключом кишит вода в открытой посуде. И неумелость большинства, а особенно избалованность тех, кому казалось, что обо всем должны заботиться взрослые, которые «за нас отвечают», вызывали у Паустовского вначале недоумение, а потом досаду. Он запомнился мне в первую неделю плавания, когда все еще не притерлось и не приладилось, молчаливым и хмурым. Во всяком случае, упрекал он тех, кто отлынивал от общей работы, резко и жестко.

Не знаю уж, каким ему представлялось это плавание в Москве, но оказалось, что быть флагманом экспедиции из пяти лодок со школьниками куда сложнее, чем он, видно, предполагал. И Константин Георгиевич не умел скрыть от нас, что настроение у него неважное. Мы, несколько человек, старавшихся изо всех сил, чтобы все было как можно лучше, даже совещались потихоньку, что сделать, чтобы Паустовский переменил свое мнение о нашей команде. И было решено: не дожидаться, пока он подскажет, что нужно делать, или через боцмана передаст приказ, а делать все, что нужно, не считаясь, чья очередь, и не боясь сделать больше, чем другие. Тянуться, чтобы выполнить это решение, приходилось изо всех сил, и мне кажется, что не сразу, но постепенно Паустовский расположился к тем из нас, кто тоже многого не умел, но по крайней мере изо всех сил старался.

А может быть, неважное настроение было у Константина Георгиевича поначалу потому, что решительно не сбылась надежда на любимую им и Фраерманом рыбную ловлю.

За две недели мы ни разу не смогли сварить ухи. Местные жители объясняли это тем, что в верховьях идут сильные дожди, вода в Десне стала мутной и рыба не видит приманку. Константин Георгиевич высказывал другое предположение. Все дело в том, что мы не умели устраиваться на биваке тихо. Мы громко перекликались, когда ставили палатки, бегали по берегу, махали руками. А рыба этого не любит. Константин Георгиевич этого тоже не любил. Мы обещали, что де будем шуметь, но не умели выполнить свое обещание. Мы еще не умели тогда слушать реку и лес, мы еще не понимали, что умение слушать начинается с умения молчать. Но все-таки некоторые из нас к концу путешествия этому умению у Константина Георгиевича научились. Еще он научил нас обращать внимание на приметы погоды.

Он «разговорил» однажды старого паромщика, и тот перечислил нам главнейшие приметы. Нужно заметить, какая роса была вечером. Как вел себя ветер. Усиливался ли он накануне к вечеру. Или, может быть, слабел. И какого цвета была заря. И как садилось солнце — в тучку или в белое облако. Как летали над рекой ласточки. Как вели себя лягушки. Сидел ли паук в паутине сонно и лениво или суетился, строя свой дом и подстерегая муху. И Константин Георгиевич объяснил, что если днем было жарко, а ночью холодно, если ветер днем стал сильнее, а к ночи стих, если днем небо было темносиним и казалось высоким, если заря была золотистой или розовой, если солнце садилось на чистом небе, если дым из труб поднимался столбом, если стрижи и ласточки летали высоко, то завтра будет хорошая погода.

Но если к вечеру облака заволокли все небо, если муравьи спрятались в муравейник, если ветер усилился к ночи, если лягушки вылезли из болота, если соль стала влажной, если стрижи и ласточки летают над самой землей, если клевер складывает листочки, если зяблики громко поют с утра, если мухи особенно надоедливы, а пауки стали вялыми, если солнце село в тучах, это к дождю.

Мне показалось, что ему доставляет удовольствие весь этот список примет.

Однажды на привале у нас все-таки состоялся разговор о литературе, которого Константин Георгиевич до поры до времени, как мне кажется, избегал. Он хорошо относился к одному из нас — Жене Разикову, который и греб отлично, и палатки ставил быстро, и первым брался за всякую работу, которой было много в плавании. (Много лет и даже десятилетий спустя, всегда, когда мы встречались, Константин Георгиевич непременно добрым словом вспоминал Женю, который погиб на фронте б начале войны.)

Как-то на привале Женя прочитал песню Багрицкого «Четыре ветра». Мы спросили Константина Георгиевича, любит ли он Багрицкого. Мы его спрашивали о стихах, а он стал рассказывать о самом Багрицком. Я не все запомнил, что он рассказывал нам тогда; точнее сказать, я уже не могу отделить, что услышал от него о Багрицком тогда, а что прочитал про Багрицкого потом в его книгах, и я расскажу только о том, чего не могу спутать с прочитанным позднее, не могу спутать потому, что сразу вслед за этим Константин Георгиевич устроил нам экзамен. Он сказал, что Багрицкий терпеть не мог, когда в стихах говорят «птицы», или «деревья», или «травы». Поэт и писатель каждое дерево, каждую птицу должны знать «в лицо» и по имени. И тут-то нам и был устроен экзамен.

Константин Георгиевич показывал то на один куст, то на другой, срывал то одну траву, то другую. Выяснилось, что никто из нас не знает, как называется растение с малиновыми соцветиями у берега заводи, мы не различали по виду и не знали по имени ни стрелолист, ни дикую рябинку-пижму, ни окопник, ни крестовник. Даже опасное растение — ядовитый вех — было нам неизвестно. Почти все деревья были для нас, городских ребят, просто «деревьями», все кусты — просто «кустами», все цветы — просто «цветами».

— Как же вы будете писать стихи и рассказы? — спросил Константин Георгиевич. — Это надо знать!

Запомнился мне один привал. Наша кильватерная колонна из пяти лодок с флагами на кормах, особенно голубой флаг Паустовского, привлекали внимание прибрежных жителей, и по берегу то вслед за нами, то опережая нас шла какая-то молва. Однажды нас догнала моторка, из нее вышел пожилой человек и спросил у дежурного, варившего что-то на костре: «Кто у вас главный?» Ему показали на Константина Георгиевича, сидевшего поодаль с удочкой (он все еще не потерял надежды что-нибудь поймать). Человек, приехавший на моторке, подошел к Константину Георгиевичу, потом к ним присоединился Рувим Исаевич, и между ними завязался долгий разговор. Когда незнакомец ушел, Константин Георгиевич рассказал нам, что это бакенщик, что у него случилась беда, что с ним несправедливо обошлись местные власти и он, услышав, что по Десне плывут московские писатели под голубым и красным флагами, решил догнать нас и посоветоваться. Константин Георгиевич и Рувим Исаевич разговаривали с ним долго, а потом помогли ему составить письмо, кажется, в облисполком и в редакцию газеты, к которому сделали приписку от себя.

решено стать на привал, а деревня то появится перед нами на холмистом правом берегу, то вновь скроется за излучиной — словно дразнит.

Нам часто приходилось перетаскивать наши груженые лодки через наплывные мосты. Лишь иногда их для нас разводили.

Мы проплыли по Десне от Бежицы до Трубчевска. Со всеми речными поворотами это будет, верно, километров сто пятьдесят. Для нас это было огромное путешествие. Десна была пленительно красива Высокий и крутой правый берег, яры и меловые обрывы — их тут называли «лбами», и они были действительно похожи на лбы. Сейчас мне кажется, что на это слово наше внимание тоже обратил Паустовский. Густые заросли тальника на низком левом берегу, — однажды мы останавливались на ночлег около таких зарослей. Черная ольха и липа там, где берег отступает, а к воде подходят низкие мочажины. Так называются прибрежные заболоченные места. Огромные дубы среди заливных лугов. Белые кувшинки и желтые кубышки в заводях.

Мы узнали, что такое стрежень реки и как, идя в кильватере за флагманской лодкой, держаться стрежня, чтобы течение помогало грести. И как по стоячей волне распознать в воде камень-одинец, чтобы не стукнуть о него лодку. И чем корча отличается от тепляка, и почему лучше избегать и того и другого. С рассвета и до заката видели мы реку, небо, лес, а потом у вечернего костра слушали ночные голоса в лесу и на реке: вот обвалился кусок подмытого берега, вот забила рыба, которая днем так и не идет на удочку, вот страшно заухал филин.

Это был один из самых важных уроков, который я получил в жизни, — урок двухнедельной жизни под открытым небом, урок реки и леса. И Константин Георгиевич заботился о том, чтобы мы усвоили этот урок как можно полнее. Он был конечно же важнее любых разговоров о наших стихах и рассказах. Но мы тогда не понимали этого и все ждали, ждали, ждали, когда же, наконец, состоится тот литературный разговор, на который мы так надеялись с самого начала нашего плавания.

— черные буханки и белые булки. За несколько дней пути хлеб зачерствел, но к каждой стоянке мы приплывали такими голодными, что он и черствый казался нам вкусным.

На одной стоянке дежурные по кухне разделились. Один остался готовить кашу по рецепту Константина Георгиевича — гречневую кашу, в которую добавляют пережаренный на сковороде лук с салом, — а два других пошли в соседнюю деревню с ведром для молока и мешком для хлеба. В деревне они немного задержались и пришли на наш бивак, когда мы уже начали обедать. Дежурный стал нарезать каравай деревенского хлеба, и нож так входил в хрустящую корку, каравай так дышал под ножом, что стало видно — хлеб сейчас из печи, верно, еще теплый. И пахнул каравай так, как может пахнуть только свежий деревенский хлеб. И тогда один из нас бросил на землю недоеденную черствую булку.

Паустовский посмотрел на того, кто бросил булку. Перевел глаза на недоеденную булку, брошенную на землю. Посмотрел на нас. У костра стало очень тихо.

Паустовский сказал о том, что случилось, не много, но это были суровые слова. Он рассказал нам о народном обычае — поднимать и целовать оброненный случайно хлеб. И о народном поверье: если кто-нибудь бросает недоеденный хлеб, его близкий в это время страдает где-то от голода.

Мы вовсе не были избалованными. Годы нашего детства были разными и некоторые из них очень трудными. Мы еще хорошо помнили времена хлебных карточек. И все-таки мы еще многого не понимали. А Константин Георгиевич упорно все не хотел и не хотел говорить с нами о литературе, пока мы не поймем некоторых простых и важных вещей. Две недели плавания под его командой были совсем не идиллической прогулкой, не картинной туристской романтикой, а прекрасным и трудным уроком нравственного воспитания.

— есть у Десны такой левый приток. Нам почему-то казалось, что на Десне мы уже все знаем, а Навля откроет нам что-то неизведанное. А Константин Георгиевич полагался на слова местных жителей, что в Навле рыба будет ловиться непременно. Он никак не мог примириться с тем, что так ничего и не поймал.

Переход к Навле был трудным. С утра парило. Ветер стих, Мы вошли в Навлю днем. Было так жарко и так душно, что мы даже не обрадовались речке, к которой так спешили. На небе все быстро менялось. Облака стали похожи на башни. Потом они превратились в тучи. Синие тучи стремительно становились черными.

С флагманской лодки был подан сигнал причалить к берегу. Мы причалили и вышли на скошенный луг, уставленный высокими стогами сена.

Боцман сказал:

— Нужно быстро поставить палатки и перетащить в них весь груз.

их, медленно начали растягивать полотнища, ставить шесты и вбивать колышки. Константин Георгиевич трудился у первой палатки, поглядывая на небо и торопясь. Мы старались не отставать от него, но руки были вялыми и движения неуверенными, словно мы первый раз ставили палатки.

Палатки были еще не закреплены, когда вспыхнула первая молния. Я не знаю, кто в этом виноват, — может, накопившаяся усталость, может, предгрозовое оцепенение, которое еще не спало с нас, только вместо того, чтобы закончить крепление палаток, мы попрятались от дождя в палатки, поставленные кое-как. Мы промешкали несколько важных минут перед ливнем, и теперь плохо натянутые палатки промокли. И когда мы спохватились, выбежали под ливень и стали под дождем перетаскивать в них рюкзаки с продуктами, палатки были уже плохой защитой от дождя.

Грозовой ливень был долгим и сильным. Когда он кончился, мы не узнали Навлю — она вздулась от дождя. Мимо нас проносило смытые где-то на берегу бревна. Наши лодки, вытащенные до половины на берег, плавали теперь в воде. Хорошо, что мы их надежно привязали. Иначе их унесло бы в Десну. К. Г. Паустовский вместе с боцманом озабоченно осмотрел лодки, промокшие палатки и вещи.

— Делать нечего! Придется вернуться на Десну, пройти до ближайшей деревни, где есть школа, устроиться на ночлег, — сказал он.

Мы вычерпали воду из лодок, снова погрузили в них наше имущество, которое было вытащено на берег, потом отчалили. Навля, вздувшаяся после ливня, помогала нам грести, и мы скоро вышли в Десну. Ее мы не узнали. Уровень воды сильно поднялся, и вода стала темно-серой. И мы вспомнили меловые холмы, мимо которых проплывали накануне. Мел этих холмов окрасил реку. Деревня, куда Паустовский решил с нами отправиться на ночлег, была вверх по течению — утром мы проплыли мимо нее. Он высадил из каждой лодки по два человека, чтобы они пошли по берегу пешком в школу этой деревни и договорились о ночлеге. С теми, кто пошел пешком, отправился Рувим Исаевич.

— это было выражением доверия со стороны флагмана.

Каждый из нас сел в тяжело нагруженную лодку, и мы начали выгребать против течения. Казалось, что тяжелые лодки стоят на месте. Потом стало видно, что они все-таки движутся, только очень медленно. Нельзя было ни на минуту класть весла на воду. За самую короткую передышку течение сносило лодку, и все нужно было начинать сначала. Мне было хорошо видно, как греб Константин Георгиевич: ровно и сильно — спокойный занос и длинная проводка.

Прошло, наверное, часа два трудной гребли без остановок, пока мы не дошли до переправы около деревни. Тут мы причалили. Паустовский договорился с паромщиком, что он присмотрит за лодками, а мы отправились в школу обсушиться и переночевать. До позднего вечера разбирали мы рюкзаки, сушили вещи, огорчались и оправдывались, когда увидели, как пострадали от дождя продукты. А следующее утро было ясное, тихое. Будто не было вчера ни предгрозового напряжения в воздухе, ни грозы, ни многочасового ливня.

Путешествие наше подходило к концу. Мы приближались к Трубчевску, где было решено его закончить. Последний переход был самым длинным за все плавание, — казалось, он никогда не закончится. Солнце уже садилось, когда на высоком и крутом правом берегу мы увидели фигуры людей, черные на желтом закатном небе.

Мы крикнули:

— Какое это место?

— Трубчевск! — ответили нам с обрыва. — А вы откуда такие?

— Из Москвы!

Когда мы причалили к берегу, сбежалась толпа трубчевских мальчишек: слух о нашей флотилии опередил нас.

В Трубчевске мы прожили два дня. Поселились в общежитии гостиницы. Константин Георгиевич ушел в город договариваться, как переправить наши лодки в Бежицу. Мы ждали его, и нам было грустно: путешествие наше кончилось, когда мы по-настоящему втянулись в него. Потом наш суровый флагман вернулся, повел нас осматривать город и неожиданно начал осмотр с того, что привел нас в маленькое кафе и угостил мороженым. Мороженое в Трубчевске было желтым и рассыпчатым, его накладывали в вазочки шариками, и к нему полагались костяные ложечки. И Константин Георгиевич сказал, что это кафе, облицованное кафелем, и это мороженое напоминает ему южные города. Потом мы подошли к собору XV века, побродили по городскому саду, расположенному на крутом речном берегу, и пошли в городской краеведческий музей. Кроме экспонатов, какие есть во всяком краеведческом музее, — кремневых наконечников стрел и гончарных черепков, извлеченных при раскопках, кроме чучел птиц и животных, которые водятся в этих краях, — были в этом музее экспонаты удивительные: огромные, неумело и наивно написанные картины, запечатлевшие разные эпизоды истории Трубчевска, начиная с его первого упоминания в летописях, и с такой же наивной старательностью выполненные панорамы. И под всеми картинами и панорамами стояла фамилия директора музея, который написал эти картины и делал эти панорамы. Директор, молодой застенчивый энтузиаст, показывал нам свой музей сам. Константин Георгиевич слушал его подробные объяснения внимательно — он вообще умел терпеливо слушать, — а на прощание подарил ему свою книжку. Это была только что вышедшая первым изданием детская книга «Летние дни» — первая книга К. Г. Паустовского о Мещорском крае. Она продавалась в книжном магазине Трубчевска. Мне очень хотелось, чтобы Константин Георгиевич надписал мне эту книгу, но застенчивость помешала мне попросить его об этом, и я просто купил ее себе. Мои товарищи тоже купили себе эту книгу. Книга совсем не была похожа на прежние книги К. Г. Паустовского. В ней все происходило не на Черном, не на Каспийском морях, не в далеких краях, как в тех книгах К. Г. Паустовского, которые я знал, а в местах, похожих на те, по которым мы только что проплыли. И это была детская книга, а я был в том возрасте, когда детские книги читают неохотно. Словом, я открыл ее с некоторым сомнением.

«Летние дни», доходили до рассказа «Резиновая лодка» или «Кот-ворюга» и начинали хохотать. Меня тоже очень насмешили эти рассказы. Насмешили и удивили, — я почему-то не думал, что Константин Георгиевич может так смешно писать. А ему, видно, было приятно, с каким удовольствием мы читали его книгу, и он сказал, что будет еще писать о тех краях, о которых говорится в ней, — о Мещорском крае, — и что берега Десны, конечно, красивы, но с Мещорским краем им не сравниться.

На следующее утро к гостинице подошел грузовик, мы сели в кузов и поехали на станцию железной дороги Суземки — это от Трубчевска километров тридцать с лишним. На платформе маленькой станции мы дождались проходящего почтового (поезда и не без волнений погрузились в общий вагон. Ехали мы до Москвы, помнится, долго. Устроители нашего путешествия, видно, потратили все деньги, которые взяли с собой на прокормление нашей оравы. На обратный путь были у нас лишь большая голова сыра и два каравая черного хлеба. И вот только в этом общем вагоне почтового поезда, который, не торопясь и останавливаясь на каждом полустанке, вез нас в Москву, состоялся долгожданный разговор о литературе.

Мы собрались вокруг Константина Георгиевича. Он стал расспрашивать нас, что мы любим читать, а потом продиктовал список книг.

— Их нужно прочесть непременно, — сказал он.

Дома я переписал список, составленный со слов Паустовского, в толстую общую тетрадь, и озаглавил ее «Книги, которые должны быть прочитаны», и продолжал этот список — в старших классах школы и на первых курсах института. Во время войны список пропал. Я не хочу спустя столько лет по памяти приводить всю ту его часть, которая была указана К. Г. Паустовским. Называю только те книги, о каких совершенно точно помню, что их назвал Константин Георгиевич тогда, в вагоне поезда.

«Путешествие на корабле «Бигль» Чарлза Дарвина, записки путешественника Пржевальского, книги географов П. и В. Семеновых-Тян-Шанских, геолога Обручева и минералога Ферсмана. Константин Георгиевич спросил нас, читали ли мы «Записки об ужении рыбы» и «Записки ружейного охотника» Сергея Аксакова, и сказал, что это прекрасные книги.

Тогда же мы — нам было тогда по четырнадцать—шестнадцать лет — впервые в жизни услышали от нашего флагмана имя Ивана Бунина.

Так как среди нас, как всегда бывает в юности, большинство писало стихи, разговор зашел, конечно, о поэтах. Константин Георгиевич горячо говорил о ранних стихах Асеева и прочитал на память строки из его «Курских стихов».

Особо подробно говорил Константин Георгиевич о горячо любимом им Грине. Когда я спустя несколько лет прочитал его предисловие к одной из книг Грина, мысли, в нем высказанные, показались мне уже знакомыми, слышанными во время этого разговора.

Помню, что разговор коснулся еще писателей, писавших о море, и Константин Георгиевич рассказал нам о судьбе и о книгах Джозефа Конрада.

Был вечер, когда мы вышли на площадь Киевского вокзала. Казалось странным, что мы сейчас разойдемся и вечером будем спать в комнатах, а не в палатках, а назавтра не услышим глуховатого голоса Константина Георгиевича, который успел столькому научить за эти две недели и так много важного сказать нам.

... До начала войны оставалось четыре года. Для меня это были два последних года в школе — девятый и десятый классы — и два года в ИФЛИ — Институте истории, философии и литературы, откуда я ушел, когда началась война, в армию.

За эти четыре года я бывал у Паустовского реже, чем мне хотелось бы: я не решался часто ему звонить. Каждый такой звонок был для меня непростым делом, и иногда, набрав номер, я клал трубку, так и не решившись попросить разрешения прийти к нему. Кроме огромного уважения и любви, которые остались после нашей поездки, сохранилось и ощущение некоторой его суровости, не слишком большой разговорчивости. Я помнил, как непросто возникло чувство контакта и сколько всего должно было произойти, прежде чем состоялся такой памятный мне до сих пор разговор о книгах.

В 1938 году большую группу писателей наградили орденами. Был среди них и К. Г. Паустовский.

— Письмо написал хорошее, — сказал Константин Георгиевич по телефону, — видно, только очень старался.

И назначил мне день, когда прийти к нему.

Это было дня два спустя после вручения орденов в Кремле. Константин Георгиевич рассказал, что М. И. Калинин, вручая ему орден и пожимая руку, сказал: «А я вас по вашим книгам представлял себе совсем другим».

— Мне, понятно, было неудобно спросить, каким он себе меня представлял, — помолчав, добавил Паустовский. — Так я и не знаю, что он имел в виду.

«Кара-Бугаза», «Колхиды» и «Черного моря» — рассказы о Мещорском крае еще не были популярны — складывалось представление о Паустовском как о загорелом и просоленном путешественнике. Нет, невысокий, сутуловатый Константин Георгиевич совсем не был похож на такого путешественника.

В эту встречу Константин Георгиевич дополнил список книг двумя неожиданными именами. Он подробно и с удовольствием пересказал роман французского писателя Роже Верселя «Сигнал бедствия», который незадолго до того вышел в «Жургазобъединении». И почему-то вспомнил писателя Михаила Ульянского и назвал его книгу «Мохнатый пиджачок».

— Непременно прочитай!

Роже Верселя я достал тут же, прочитал и понял, чем он так понравился Константину Георгиевичу. У Верселя необычайно точно, глазами человека, знающего море не понаслышке, написана отчаянная борьба команды спасательного судна за спасение терпящего бедствие парохода. Это и подвиг отваги, и адски трудная работа, и ремесло, которым они кормятся. Константин Георгиевич восхищался, как написана в этом романе сцена, когда заслуженная награда ускользает из рук капитана-спасителя из-за предательского поступка капитана, чье судно он спас. Роман Верселя, конечно, произведение не великое, но Константин Георгиевич с большим увлечением говорил иногда о книгах, далеко не знаменитых, но примечательных. А к книгам морским у него было особое пристрастие. Верселя я недавно перечитал, и он спустя столько лет вполне выдержал перечитывание.

Ульянский же был давней привязанностью Паустовского, как я узнал впоследствии из его автобиографической книги «Бросок на юг». Тогда, когда он говорил мне об Ульянском, он его не перечитывал, но хорошо помнил его рассказы по старым воспоминаниям. В библиотеке Константина Георгиевича книги Ульянского не было. И я смог прочитать его только тогда, когда стал студентом и записался в Библиотеку имени Ленина. Своего тогдашнего впечатления от него и разговора по этому поводу с Константином Георгиевичем я не запомнил, а придумывать задним числом не хочу.

— многократно рассказанные, уточненные, отделанные, они вошли в его книги. Он охотно рассказывал не только свои собственные рассказы, но и пересказывал чужие. Так, например, со слов Булгакова рассказывал он о его визите к Константину Сергеевичу Станиславскому.

Все, кто слышал этот рассказ в передаче Паустовского, с огромным интересом прочитали потом его уже не устную, а письменную версию в «Театральном романе» Булгакова. Устный вариант Булгакова — Паустовского отличался, во-первых, некоторыми дополнительными подробностями, а во-вторых, тем, что все действующие лица были выведены под собственными именами.

Один устный рассказ Паустовского, по-моему, нигде не опубликован. Приведу его таким, каким он запомнился с довоенных лет.

Его участники — малоталантливый поэт, сосед Паустовского по дому, и такса Паустовского. Важное предлагаемое обстоятельство — устройство входной двери. В ней была прорезана щель для писем и газет.

— Н. меня совсем одолел, чтобы я прочитал его поэму и поддержал ее, — рассказывал Паустовский. — Я уклонялся от этой чести. Но потом уклоняться стало невозможно. Мне хотелось по крайней мере избежать долгого вступительного разговора, в котором он будет объяснять мне, как доверяет моему вкусу и до какой степени полагается на мое суждение. Когда в прихожей раздался звонок, я затаился. Пусть опустит рукопись в щель для корреспонденции и уйдет. Но он продолжал настойчиво звонить. На звонки выбежала такса, залаяла. И тут мой посетитель, словно поверив, что дома никого нет, просунул манускрипт в щель. Я услышал собачье ворчание, тихо выглянул в коридор и с ужасом увидел: такса подскочила на коротеньких лапках, уцепилась за рукопись и потащила ее к себе. Мой посетитель испуганно охнул и попробовал вытянуть рукопись обратно. Но такса держала ее мертвой хваткой! Он молил собаку пощадить рукопись, он кричал, что это единственный экземпляр, он стучал в запертые двери, а она трепала его сочинение, как крысу. Только клочки летели!

что делать. Наконец, оглашая лестницу воплями, мой гость удалился. Я кинулся в коридор, отогнал таксу, схватил рукопись — вся поэма изодрана. От пролога до эпилога.

— И что же было дальше?

— Притащил на следующий день копию. Делать нечего, пришлось читать. Читаю и вижу: такса-то была права!

... Прошел еще год. Я стал студентом. Паустовский принадлежал к любимым прозаикам студентов ИФЛИ. Особенно мы увлекались тогда «Романтиками», которые передавались из рук в руки. Я подружился со студентами, которые были старше меня на курс. Мои новые друзья узнали о моем знакомстве с Паустовским, и им очень хотелось побывать у него. Константин Георгиевич, не очень-то любивший отрываться от работы для посетителей, неожиданно быстро согласился принять моих товарищей. Мне кажется, что ему было интересно познакомиться со студентами-филологами.

К Паустовскому пришли со мной два замечательно талантливых ифлийца — Марк Бершадский и Евгений Астерман. Марк отлично писал юмористические рассказы. Один из них, построенный на том, какие мытарства претерпевает скромный служащий, в характеристике которого написали, что он «фанатик своего дела», был напечатан в «Крокодиле», другой, торжественным слогом пародии на «Илиаду» повествовавший о войне, которая началась в учреждении, когда была получена путевка, предназначенная «достойнейшей», и на нее объявились три претендентки, ждал опубликования. Марк прекрасно знал Олешу и раннего Катаева, мог цитировать их на память страницами. О Евгении Астермане мы знали, что он пишет стихи и прозу, но он никому написанного не показывал, считал, что еще не время. Это не мешало пользоваться ему не только на своем курсе, но и во всем институте огромным авторитетом.

—1942 года. Но тогда они были полны сил, планов и замыслов, и я даже не знаю, чем я больше гордился — тем, что я знакомлю их с Константином Георгиевичем, или тем, что я знакомлю Константина Георгиевича с ними. Во всяком случае, у меня было острое ощущение значительности этой встречи.

А она поначалу не задалась.

Мы, трое, пришли из очень скромных квартир, и дорогая старинная мебель кабинета Паустовского, торжественный порядок книг в огромном книжном шкафу, тома Грина, переплетенные по специальному заказу в переплеты из декоративной ткани, — все то, к чему я, бывая в доме у Паустовского на Лаврушинском, уже привык, моих друзей в начале визита заморозило.

Константин Георгиевич, видно, почувствовал это и, чтобы преодолеть неловкость первых минут, рассказал нам один из своих устных рассказов.

— В Ялте Луговской повел меня как-то ночью очень таинственно в горы, — говорил Паустовский. — Мы остановились на тропке под обрывом. Там, внизу, кто-то в ночи хохотал хриплым голосом, стонал и плакал. Это было очень страшно! Я никак не мог понять, чьи это голоса. А Луговской не объяснял. Потом оказалось, что это вещает установленный на праздники и забытый в горах репродуктор. И только когда спустя некоторое время пришли монтеры, выключили репродуктор, он перестал оглашать ночные горы воплями, песнями и хохотом.

— История эта кончилась не так.

— То есть как не так? — изумился Паустовский. — Это же было со мной и Луговским.

— И тем не менее история эта кончилась не так, — упрямо повторил Марк,

Мы с Евгением замерли от его дерзости. А он продолжал:

— Когда монтер перерезал провод, репродуктор продолжал говорить. Он уже не мог остановиться.

Константин Георгиевич посмотрел на Марка с любопытством — не ожидал, что его устный рассказ может приобрести такую парадоксальную концовку, — потом рассмеялся, натянутость прошла, и беседа пошла живее.

Константин Георгиевич показал нам поплавки, сделанные из игл дикобраза, упомянул замысел «Золотой розы» (в первоначальном замысле называлась она не «Золотой», а «Железной розой», что, признаться, нравится мне больше).

Константин Георгиевич показывал нам свои книги — тоненькую брошюру «Записки Василия Седых», первое издание «Морских рассказов». А потом посетовал, что роман «Блистающие облака» у него не сохранился. Роман был издан в 1929 году тиражом 10 тысяч экземпляров, в бумажном переплете. У «Блистающих облаков» удивительный, почти детективный сюжет. Книга, пройдя через десятки рук, к этому времени, вероятно, просто уже рассыпалась и сохранилась только в больших библиотеках с обязательным экземпляром.

— Даже Крученых, — сказал Константин Георгиевич, — не берется достать «Блистающих облаков». А он может достать любую книгу!

— достать Константину Георгиевичу экземпляр «Блистающих облаков». Это оказалось головоломной задачей. Мы посвятили в нее многих студентов. И одному из них удалось раздобыть экземпляр «Блистающих облаков», да еще такой, как будто его только что принесли из типографии. Не чувствуя под собой ног от радости, я помчался в Лаврушинский переулок. Константин Георгиевич в тот день плохо себя чувствовал, но ради такого случая я был к нему допущен на несколько минут. Он очень обрадовался находке, перелистал роман, а потом положил его на столик рядом с тахтой.

Я ушел с поручением Константина Георгиевича передать его благодарность тому, кто нашел книгу, и когда Константин Георгиевич поправится, привести к нему. По разным причинам встреча эта не состоялась.

Снова я встретился с Паустовским спустя много лет. Я принялся для Детгиза писать маленькую монографию о Паустовском и, понятно, попросил его о встрече. Он уже жил в доме на Котельнической набережной, куда я к нему и пришел. Меня интересовали некоторые биографические подробности. Константин Георгиевич рассказал мне о своей молодости, но этого рассказа здесь можно не приводить — теперь это все хорошо известно по его автобиографическим повестям. Когда книга была написана, я послал ему рукопись и уже через несколько дней говорил с ним по телефону. Он указал на одну-две частных неточности, но не сделал ни единого замечания по существу, а ведь многое в пей должно было вызвать его несогласие. Когда мы встречались с Константином Георгиевичем уже после выхода моей скромной книги, он, ни словом ее не поминая, никак не возражая на мои критические построения, хотя, видит бог, в них было что оспорить, неизменно вспоминал наше плавание по Десне. Он как бы подчеркивал, что я для него, несмотря на прошедшие годы, мальчик, сидевший с ним у одного костра, потом благоговейно записывавший с его слов список книг, которые непременно должны быть прочитаны, а не автор первой маленькой монографии о нем. Двух людей неизменно вспоминал он при этих встречах: Александра Роскина — замечательного критика, друга Константина Георгиевича, которого я хорошо знал, потому что он руководил старшей группой нашей литературной студии в Доме пионеров, и Женю Разикова — участника нашего незабываемого путешествия по Десне. И Женя Разиков, и Александр Роскин погибли на фронте...

... Последний раз я близко видел Константина Георгиевича весной 1961 года в Доме творчества в Ялте. Незадолго до этого я вернулся из большого путешествия, во время которого побывал в Амстердаме, на острове Кюрасао, на Кубе, в Мексике, в Монреале. И теперь в Ялте, перебирая сотни снимков, сделанных в пути, перечитывая свои путевые блокноты, писал путевые очерки. Константин Георгиевич чувствовал себя неважно, я не решался его тревожить, но кто-то сказал ему о фотографиях, которые я привез из путешествия, и он попросил сам, чтобы я их ему показал. Он разглядывал их внимательно и долго, особенно все, что было связано с Мексикой. Перед тем, как побывать в Мексике, я прочитал о ней гору книг, продолжал читать и после возвращения и как-никак провел там почти две недели. И вдруг Константин Георгиевич рассказал о Мексике нечто совсем неожиданное, что мне ни в одной книге об этой стране не встречалось. Я твердо знал, что Константин Георгиевич в Латинской Америке никогда не бывал. И тут я вспомнил, что до войны видел у него дома, на Лаврушинском, комплекты старых географических журналов на английском языке и альбомы, связанные с Латинской Америкой. Ведь литература о путешествиях смолоду была его любимейшим чтением! И вот теперь он, несмотря на то, что чувствовал себя неважно, долго рассматривал мои фотографии, карты, которые дарят пассажирам трансатлантических самолетов, расспрашивал меня об острове Сал, что подле Зеленого мыса, где мы совершили посадку, когда нас не приняли Азорские острова, об острове Кюрасао и его столице Виллемстадт, о языке папиементе, на котором говорят на этом острове.

И, рассматривая по карте маршрут нашего автомобильного путешествия по Мексике, он с удовольствием повторял названия: Мехико, Керетаро, Гуанахуато, Гвадалахара, озеро Пацкуаро, Морелия — названия тех мест, где я побывал в Мексике.

«Этикетки для колониальных товаров». Когда я мальчишкой и студентом зачитывался этими вещами, вот уж не думал, что спустя десятилетия буду показывать флагману нашего плавания по Десне фотографии далеких земель, о которых он так много думал, так много знал, так удивительно писал...

Раздел сайта: