Крапивин Владислав: Стрела от детского арбалета

Стрела от детского арбалета

Шестая Бастионная. Рассказы и повести об улицах детства

Осенью того же года я написал не то очерк, не то рассказ “Тень Каравеллы”. Там говорилось о Вильнюсе и Севастополе, о книгах про Шмидта и о маленькой каравелле, которую давным-давно, в сороковых годах, построил Володя Шалимов, старший брат моего соседа и приятеля Лешки. Каравелла называлась “Лейтенант Шмидт”. Очерк напечатали в журнале “Урал” и даже похвалили. Я был счастлив. И тогда я еще не знал, что это лишь начало. Что я напишу потом повесть с таким же названием и что компания моих друзей-мальчишек на окраине Свердловска превратится в отряд “Каравелла”, которым мне предстоит командовать больше двух десятков лет.

Но повесть была написана. Отряд вырастал, делался крепким. В поселке Уктус, у самого леса, недалеко от знаменитого свердловского трамплина, разносились хрипловатые сигналы горнистов и треск барабанов, выводя из себя владельцев местных огородов, угрюмых пенсионеров и всех, кто считает шумных и самостоятельных ребят помехою для своего устоявшегося куркульского бытия. Мы ходили в походы, пели песни на костровой площадке в ближнем лесу, устраивали фехтовальные турниры, снимали маленькой кинокамерой приключенческие фильмы. Шили паруса для будущих яхт. Наступил шестьдесят восьмой год.

В июле, когда я вернулся с ребятами из палаточного лагеря, пришло письмо из Минска, где жил отец. В письме сообщалось, что отец смертельно болен. Я вылетел в Белоруссию.

Отец сильно похудел, все время кашлял, часто лежал. С вежливой улыбкой выслушивал объяснения врача о затяжной пневмонии. Про незаконченную докторскую диссертацию он уже не говорил, часто вспоминал детство и Вильнюс. Меня он спросил:

— А как твоя книга о Шмидте? Ты ведь собирался писать.

Я сказал, что все равно не сумею написать так же хорошо, как Паустовский в повести “Черное море”. Эту повесть я всегда возил с собой и дал отцу. Он полистал, обещал прочитать.

— А как твои ребята?

Я показал ему фотографии мальчишек с рюкзаками, отчаянных фехтовальщиков, устроивших бой на заросшей поляне, и горнистов, играющих сбор на вершине скалы.

— Ты не боишься? — спросил отец.

— Чего? Что свалятся?

— Нет, — сказал он. — Будущего. Ты, кажется, выбрал нестандартный образ жизни. А образ жизни выбирают навсегда. Или по крайней мере на долгие годы.

— Ну и... что? — осторожно спросил я. — Это плохо? — Спорить сейчас с отцом мне не хотелось.

— Нет... — улыбнулся он и закашлялся. — Но... трудно.

Я хотел напомнить отцу, что и сам он не был баловнем судьбы, но он все кашлял, кашлял. Ему принесли таблетки...

А через полчаса затрезвонил телефон. Длинно и тревожно. Я знал эти звонки: междугородная связь, И понял: меня...

Звонили ребята. Они не могли не звонить: отряд был в беде. Его просто-напросто громили. Местная “общественность” активизировалась. В “Каравеллу” являлась комиссия за комиссией. Ребятам вспоминали всё: колючие заметки в школьной стенгазете, “неуважительное” отношение к жильцам соседнего дома, сломанный (якобы ими, ребятами) стул в красном уголке домоуправления, громкие сигналы горна и споры с учителем труда в школе (который раздавал ученикам тычки и затрещины).

Оставшиеся за командиров семиклассники и восьмиклассники отбивались как могли. Они даже пошли к очень высокому начальству с вопросом: почему пионерский отряд преследуют, будто хулиганскую компанию? Бескомпромиссная ребячья логика подсказывала им предельно ясную мысль: справедливость за нами, значит, нас должны выслушать, понять и защитить. В принципе эта схема безупречна. Однако в жизни она требует поправок на многие конкретные условия и характеры. По молодости лет и недостатку житейского опыта ребята об этом не знали. Увы, сам факт, что “мелочь”, пацанята в пионерских галстуках, задают взрослому начальству вопросы, был воспринят как величайшая крамола.

(Эти ребята сейчас — журналисты, врачи, офицеры, геологи. У них растут дети-школьники. Но мне лишь недавно перестали напоминать, как “эти ваши мушкетеры” своим визитом потревожили “высшие педагогические и административные сферы”. Напоминания имели цель доказать, что ребят я воспитываю неправильно.)

“зов”.

Поезжай, — сказал отец.

Я понимал, что едва ли еще увижу его живым. Он тоже это понимал. Мы обнялись. Щека у отца была теплая и немного колючая. На ней резко толкалась жилка.

— Я напишу, — выдохнул я.

— Хорошо, — серьезно сказал он с какой-то странно знакомой интонацией. И я вдруг вспомнил Вильнюс, траву на фундаменте разрушенного дома и упавшую к ногам стрелу. И мне показалось, что не я, а отец в детстве был очень похож на того белоголового мальчика с арбалетом...

Я улетел, но не домой, а в Москву. В Свердловске рассчитывать на помощь не приходилось.

В Москве была жара. Пыльные листья уныло висели над горячим асфальтом. Я пришел в редакцию “Пионера”. Рассказал, в чем дело. В конце концов, “Каравелла” — корреспондентский отряд журнала. Пусть помогают. Тогдашний редактор “Пионера” Наталья Владимировна Ильина успокоила меня:

— Отряду мы, конечно, поможем. Я созвонюсь со школьным отделом “Правды”, попрошу их вмешаться. Это будет вернее всего... Завтра после обеда всем этим и займемся.

— Почему же не с утра? — нетерпеливо спросил я.

— А вы утром не пойдете в Дом литераторов?

— Зачем?

— Разве вы не слышали? Умер Паустовский.

Утром я поехал на улицу Герцена, в Центральный Дом литераторов. Люди шли и шли к его распахнутым дверям.

Зал был полон и тих. Мне показалось, что это не просто похоронная тишина. В ней было какое-то печально-тревожное ожидание. Паустовский лежал ногами к залу. Гроб был поставлен слегка наклонно. Казалось, Константин Георгиевич приподнялся, вслушиваясь в непрочную тишину.

Смерть разгладила морщины, и лицо Паустовского было молодым. Гораздо моложе, чем на снимке, который я как-то сделал с экрана телевизора. Эта фотография висела у меня над столом. Константин Георгиевич смотрел с нее насупленно и требовательно, надвинувшись на зрителя большим лбом с ломаными линиями морщин...

Я никогда не видел Паустовского при жизни. Конечно, хотелось увидеть. Несколько раз думал набраться смелости и поехать в Тарусу. Или хотя бы послать свои книги. Но останавливала трезвая мысль: сколько молодых литераторов, сколько влюбленных в его книги читателей мечтают о такой встрече, сколько авторов шлют свои книжки и рукописи. Ему, человеку, который всю жизнь так ценил уединение и покой — не ради покоя, а ради возможности много и без суеты работать. Писать, писать, писать, чтобы успеть как можно больше рассказать людям о земле и о море, о страданиях и благородстве, о мужестве и нелегком умении быть счастливым.

Я утешал себя, что короткая встреча все равно ничего не изменит в жизни. Паустовский и без нее сделал для меня все, что мог. Он сделал меня писателем.

В пятом классе я прочитал его “Далекие годы”. Прочитал взахлеб. С благодарностью и с тоской, что у меня нет такого друга, как тот мальчишка, живший, в заросшем каштанами Киеве в начале нашего века. Мы бы поняли друг друга. Он, как и я, мечтал получить в подарок осколок окаменевшей ржавчины от старого якоря. Он так же, как и я, берег свои придуманные корабли от насмешек сытых, самоуверенных людей... Так же, как я, жил врозь с отцом...

С того дня я читал у Паустовского все, что мог разыскать в библиотеках и у знакомых...

Осенью пятьдесят шестого года мы, студенты-первокурсники, убирали картошку на раскисших от дождей полях под Красноуфимском. Сапог у меня не было. Брезентовые ботинки развалились. Я заходился кашлем. Бывший с нами заместитель декана отправил меня и одного моего сокурсника с поля дежурить в большой избе, которая служила нам общежитием. Мы вымыли полы, перетряхнули соломенные тюфяки, накололи дров и уселись у разгоревшейся печки. Было тихо, шуршал за окном мелкий дождь, трещала горящая береста. Однокурсник — человек с “жизненным опытом”, из вечных студентов — дал мне для согрева что-то хлебнуть из фляжки. Потом стал читать свой рассказ. То ли под влиянием глотка, то ли потому, что рассказ был очень скверный, я придрался к одному пышному сравнению и ударился в критику. Мой коллега был оскорблен. Он прекратил чтение, обозвал меня сосунком и сказал, что я сам бездарь со своими потугами на романтические новеллы.

— Будущее покажет, что из кого получится, — уверенно произнес он.

— Покажет, — заносчиво согласился я и улегся на тюфяк.

На низком подоконнике вразброс лежали старые журналы. Я взял прошлогодний номер “Октября” и открыл наугад. И увидел имя Паустовского. Это была первая публикация “Золотой розы”, о которой я раньше только слышал.

Я читал до позднего вечера эту повесть о красоте земли и человеческих душ. О тяжкой, порою непосильной писательской работе и о счастье, которое эта работа дает. О том, что писательство — не только труд, не только долг, но и потребность души. Это когда человек не может не писать.

и никогда мне не рассказать людям то, что задумано.

Я стонал от бессилия. И от стыда. Мое недавнее согласие, что “будущее покажет”, было хвастливым выкриком сопляка, бездарного и нахального, — теперь я это понимал отчетливо.

Ночью я включил под одеялом фонарик и, сцепив зубы, начал писать новый рассказ. Он опять не получился. Тогда я еще не знал простой истины: если сам видишь, что не получается, значит, не все потеряно. Значит, есть хоть какая-то надежда, что когда-нибудь что-нибудь получится. Я не знал этого, но все же надеялся. И мучился снова. Потому что иначе не мог.

С этой поры осталась привычка писать карандашом в общей тетради. И мучиться приходится, пожалуй, не меньше, чем тогда. И радоваться, несмотря на мучения. В этом и есть то непростое счастье, о котором писал Паустовский.

... Из зала я поднялся в комнату, где готовили смены почетного караула. Было много людей, но из знакомых я увидел только Агнию Львовну Барто. Мы молча кивнули друг другу. Желающих встать в караул было много, и я долго не решался подойти к распорядителю. Потом подошел. Спросили, кто и откуда. Я назвал себя, сказал, что из Свердловской писательской организации. Мне дали широкую черно-красную повязку.

полуботинках. О том, что Паустовский никуда и никогда в них не пойдет. Эти подошвы не оставят следа ни на траве, ни на асфальте, ни на прибрежном песке, ни на камнях в Херсонесе...

Говорят, Паустовский мечтал поселиться в Херсонесе, на краю Севастополя, рядом с развалинами древних башен, рядом с сигнальным колоколом над высоким обрывом — в этом старинном колоколе отдается эхо штормов.

Среди камней, поросших травой с мелкими желтыми цветами. Теплым запахом этой травы пропитаны старые переулки, прибрежные камни и бастионы...

У края сцены стоял рояль. Седая пианистка в черном бархатном платье негромко играла “Смерть Озе” Грига.

О Григе я тоже узнал в детстве от Паустовского. Он много писал о “снежной” музыке Грига в разных книгах. В том числе и в повести “Далекие годы”.

“Смерть отца”. Я не мог не думать о своем отце, две смерти — уже наступившая и та, которая неизбежно придет, — давали ощущение одной большой утраты. И безнадежности.

Но сквозь безнадежность пробивалась тревога. За ребят, за отряд. Будто где-то далеко трубил в помятый горн дежурный горнист Валерка. Трубил неумело, отрывисто и сердито. Это звучал сигнал опасности. Но безнадежности в нем не было. Это была тревога жизни...

Когда караул сменили, я опять прошел в зал. Начиналась гражданская панихида. Сердитый, взлохмаченный Виктор Шкловский вскинул голову и резко сказал:

— Не надо плакать! Река закончила свой путь. Она слилась с морем...

Конечно, он говорил о море вечной жизни, литературы, борьбы за истину и радость. Но мне тут же вспомнилась опять синяя искрящаяся ширь и всплески прибоя у скал Херсонеса...

“Черное море”... Повесть о Севастополе, о революции, о Шмидте. Сколько бы ни говорили о любви Паустовского к средней России, к рязанским проселкам и омутам близ Оки, Черное море он любил не меньше. Любил преданно и постоянно. Это же видно на каждой его странице, написанной про моряков, про Севастополь, про любой клочок древних крымских берегов.

Мне кажется, когда-нибудь благодарные севастопольцы поставят памятник Паустовскому. Он был певцом этого города.

Было бы хорошо, если бы памятник стоял где-нибудь на скалистом мысу и постаментом ему служили бы источенные морем и ветрами камни этой скалы. Крепкий ветер с моря прижимал бы к камням жесткую траву все с теми же мелкими желтыми цветами. И было бы тихо, только вскрикивал в отдалении бакен-ревун, который раскачивают волны недалеко от Константиновского равелина...

дверей, я увидел Олега Тихомирова, молодого писателя, автора хороших детских книжек. Тогда он работал в “Пионере”. Мы встали рядом.

— Выносят... — сказал кто-то. Толпа разом качнулась. Мы с Олегом взялись за руки, чтобы держаться вместе, В мегафон громко объявили, что желающие ехать на кладбище в Тарусу могут занять места в автобусах.

“Правды”...

Раздел сайта: