Атаров Н.: Ветер с цветущих берегов

ВЕТЕР С ЦВЕТУЩИХ БЕРЕГОВ

Все так же плывут островками листья на лесных притоках Оки так же шумит прибой у камней Мисхора, так же бегут тени облаков по степи, и трудно объяснить себе, почему именно эти сопоставления приходят на ум с кончиной Паустовского Он не принуждал своих читателей «видеть жизнь всегда как бы вновь, как бы в первый раз, в необыкновенной свежести и значительности каждого явления, каким бы малым оно ни казалось», но он сам так жил, и его читатели сами приходили к этому.

Всенародное признание Паустовского было рождено существенной потребностью его современников, ищущих в книгах самих себя Будучи в писательстве верным самому себе, щедрым в самораскрытии, Паустовский возвысился над длинным рядом других писателей не только потому, что всегда был верен себе, а и потому, что за долгие десятилетия работы в литературе, будучи всегда верен себе, построил целый архипелаг образов, в котором нам хорошо жилось и чувствовалось, мир, в котором людям свойственно взаиморасположение, где земные расчеты сверяются бескорыстием, где всегда на первом месте опрятность души, где критерий любого поступка подбивается не только исчислимой пользой его результата, но и не поддающейся исчислению мерой, заключенной в его мотивах душевной красоты. Иногда за это Паустовского называли романтиком — и ладно, на том сегодня сойдемся! Но попробуйте отнять у нас веру в благоприятный и прекрасный мир образов Паустовского, попробуйте сказать, что этот мир несбыточен, никогда неосуществим, — и мы вправе будем спорить: в чем же тогда смысл жизни, всей бесконечной гряды поисков и ошибок, трагических расплат и героического подвига? Вот почему нельзя даже сказать, что Паустовский завоевал всенародное признание, — это произошло само собой, потому что всякий из его читателей в душе немножко — романтик и мечтатель.

Народная почва сама из себя растит художника. И какова структура народной почвы, таковы должны быть и свойства художника.

теплота содружества, артельность труда и высота мечты, удивительная русская понятливость, нравственная проницательность народного характера — все это, все-все нашло в нем своего поэта. Вся красота земли и жизни на ней! А ведь красота принадлежит всем и всеми наследуется. Вот почему творчество Паустовского было подлинно демократичным. В лучших своих страницах творчество Паустовского было благословенным в том смысле, как он сам понимал это слово: оно было возвышено благодарностью и напутствием «всему хорошему, что будет жить, когда тебя уже не станет».

В основные нравственные законы, выработанные до нас, все постулаты человеческого благородства должны принадлежать нам. Думая так всю жизнь, он не стеснялся считать себя романтиком и был врагом натурализма, который не более чем сплетня о человеке. Думая так всю жизнь, он не писал стихов, но делал поэтами своих читателей.

Пушкинское начало в нашей литературе — жажда гармонии, утверждение света — было олицетворено в творчестве Паустовского. Книги Паустовского и облик писателя-гражданина долго за нашими плечами будут светить нам в пути.

Осенним вечером в малеевской глуши тридцать с лишним лет назад писатели устроили состязание, кто быстрее что-нибудь сочинит. Через полтора часа Паустовский принес рассказ о женщине, которую разыскал в Шотландии русский матрос, чтобы передать записку: ее написал в последний час один из участников погибавшей в антарктических льдах экспедиции капитана Скотта. Прочтя письмо, Анна о'Нейль оделась и, не сказав ни слова, ушла в город. Ее муж молча курил трубку, угощая матроса. Тревога будто открыла окна в доме (было начало зимы), и, видно, потому вспомнилось в этом доме в тот вечер старое морское поверье о жарком ветре Соранге, дующем один раз в столетие: «... Он приносит воздух незнакомых стран, печальный и легкий, как запах магнолий. Сами по себе начинают звонить колокола сельских церквей, голубая заря поднимается к зениту, и сквозь снега пробиваются цветы, похожие на подснежники».

— «учуять ветер с цветущих берегов». И эту тему, строку из стихотворения Фета, не израсходовал Константин Георгиевич до конца дней.

Мы познакомились, когда после кара-бугазской поездки он заглянул к нам в редакцию. Он был молод, а мы еще моложе, чуть-чуть за двадцать. Романтик, увлеченный морскими лоциями, корабельными журналами, угрюмыми маяками, ревущими в туманах, он, снисходя к нам, как я тогда подумал, развернул на стареньком редакционном столе пустынную карту восточного берега Каспия. Край по тем временам безнадежно скучный. Зачем понадобилась эта поездка автору «Блистающих облаков»? Какие уж там магнолии, — сверкающая на солнце соль, мертвые воды, мертвые барханы... Помню, Паустовский показал на карте:

— А вот Мангышлак. Здесь отбывал солдатчину Шевченко.

Вскоре мы прочитали «Кара-Бугаз». Я и сейчас не разберусь, как перемешались в повести мертвые воды и пески с лирическим, человечным, прекрасным, с «ветром с цветущих берегов».

С тех пор Паустовский написал много книг — путевых очерков, рассказов, повестей. Но что бы он ни задумывал, он всегда, мне кажется, преодолевал в материале жизни свой Кара-Бугаз. Он говорил, что нет на свете ничего безнадежного, не обещающего открытия красоты, — сонных захолустий, скучных дней, неинтересных профессий, как не оказалось бесплодного Кара-Бугаза. Он завидовал колхозному сторожу, который за долгую ночь услышит множество звуков — то простых и понятных, то загадочных и тревожных. В бесконечных поездках по России Паустовский убедился, что обширный мир поэзии еще не до конца раскрыт, он встречался с работящими людьми, с незначительными по виду, но для кого-то важными событиями, с неприметными на первый взгляд явлениями природы, с будничными, неказистыми предметами вроде колеса прялки в белорусской деревне или парохода, тесного, как курятник, у берегов Махачкалы. Он будто обстукал все это стеклянной палочкой — и все отозвалось ему легким звоном. Теперь какой-нибудь межевой столбик на перепутье узких просек в Мещорском лесу стал для него равнозначен морским маякам, ревущим в туманах. И однажды он написал: «Неужели мы должны любить свою землю только за то, что она богата, что она дает обильные урожаи и природные ее силы можно использовать для нашего благосостояния!

».

Соранг? Но это воздух знакомой страны, ветер с родного берега. Писатель увидел прелесть русского ненастья и показал армады облаков, плывущих с Черного моря к вершинам Яйлы; домишки с мезонинами, с цветастыми стеклами крылечек в Спас-Клепиках; душные болота Колхиды с чавкающими экскаваторами; прибалтийские дюны с черными моторками, вытащенными на песок; сухие камыши аральских побережий; светлую росу на синих и желтых цветах портулака из своего детства на Украине; изорванные утесы Севастопольской бухты; осеннюю грозу за Псковом, когда над лесами и пустошами короткие ливни льются узкими домоткаными холстами; а Киев с Владимирской горкой, а огородное лето в Ливнах, а тот могильный холм у Святогорского монастыря, куда от века сходились простые дороги со следами лаптей мимо Михайловского парка?.. Писатель услышал грудные голоса украинских девчат, пароходные гудки на Оке, свист облетелых ракит... Однажды я взялся перечитать все стихотворные строки, которые Паустовский ввел в свои произведения: стихи Пушкина, Лермонтова, Блока, строки старых романсов, украинских песен, те вирши, которые пели слепцы на шляхах, и шуточные студенческие песни, а еще стихи моих современников — Багрицкого, Мандельштама, Луговского, Заболоцкого. Я был поражен: какую отборную на русский слух антологию хранит в памяти Паустовский!

Числом персонажей он, пожалуй, побил все рекорды — не перечесть паромщиков, охотников, солдат, метранпажей из типографии, старух, шоферов и деревенских девчонок. Но сколько еще у него родных и близких в мировой культуре, с которыми он не захотел расстаться, не написав о них! Повесть о Тарасе Шевченко самая драматическая; тут, видно, все сошлось: и впечатления ранних лет на Украине, и Мангышлак, и страстная приверженность к живописи, поэзии. А дальше — любимый Лермонтов, художник Кипренский, о котором он сказал: ему «привычная земля казалась в такие минуты творением гениальных художников или архитекторов». А дальше Исаак Левитан и сказочник Андерсен. Герои странствий: Миклухо-Маклай, Пржевальский, Дарвин, Свен Гедин. Когда-то в молодости он нашел человека, который разработал научную теорию, как уничтожить льды Гренландии, чтобы вернуть Европе миоценовый субтропический климат, когда Финский залив «будет дымиться, как парное молоко». То был советский моряк по фамилии Гернет, его Паустовский тоже увлек в свои книги: ведь тот по-своему обещал Соранг! И люди революционного подвига: в «Северной повести» — декабристы, в «Черном море» — лейтенант Шмидт.

Так и вышло, что ветер с цветущих берегов оказался попутным нам ветром в походе времени, он несет аромат всей красоты Родины, ее людей, истории, его дыхание мы возьмем с собой в любую неведомую дорогу — и в космос, и в двадцать пятый век.

Однажды Паустовский отозвался о нестеровском «Видении отроку Варфоломею»: «Картина эта — как хрустальный светильник, зажженный художником во славу своей страны, своей России».

— Вот то-то, что «отрок Варфоломей», — подхватят иные серьезные люди. — Ведь наш Паустовский, что ни говори, архаист — он любит не молодые, а старые сады, игра бронзовых шандалов и разных хрустальных светильников ему милее стосвечовой лампочки, а когда поет в кругу друзей, то, наверно, не «Первым делом, первым делом самолеты!..», а «Шотландскую застольную».

Ничего не опровергая, тут надо дать бой. Пожалуй, это самый важный пункт спора о таких писателях, как Пришвин или Паустовский. Разумеется, не они открыли Чапаева, не они показали Павку Корчагина, не они написали о Маресьеве. Эти герои, а с ними космонавты и миллионы других, менее знаменитых, пробивали и пробивают дорогу в лучшее будущее, из мира неустройства и нехваток в мир избытка и справедливости. Но вот что интересно: эти люди — первые читатели Паустовского. Почему же? Да потому, думаю, что из книги в книгу он деликатно напоминал им, что нужно взять в дорогу, что передать детям и внукам; то, без чего в краю достигнутого изобилия жить будет неинтересно, бедно; то, без чего и там человек не будет вполне человеком.

Как осуществится полет на Луну, на Марс, Паустовский, видимо, не был осведомлен. Какого ума и знаний будет человек, совершивший этот подвиг, Паустовский знал не больше нас. Зато он лучше многих понимал, что когда неведомый ему русский человек в скафандре ступит ногой на кремнистую поверхность Марса, он вздохнет и подумает: «Выхожу один я на дорогу...» Непременно вспомнит! И лермонтовский вздох, знакомый по уютно натопленному классу какой-нибудь ржевской школы, зазвучит в межзвездном пространстве.

по радио с иностранным акцентом: «Для того, чтобы строить новое, надо сломать старое». Сломать? К примеру, Эрмитаж? Поэзию Блока? Пусть мне простят читатели неожиданное отступление, но вот когда я словно бы заново осознал: как это здорово, что рядом с нами жил и работал писатель, который своим ярким талантом утверждал идею, дорогую всей нашей советской культуре, — идею, что красота принадлежит всем и наследуется всеми.

«стереть случайные черты» — вековое недоедание, невежество, войны, угрожающие самоистреблением, все заблуждения мысли и ложные вероучения с террором и насилием над личностью человека. Тут более других уместны писатели-бойцы со штыками наперевес — Маяковский, Фучик, — а не восхищенные созерцатели. Все это абсолютно верно. Тем радостнее мне отметить черту гражданственной отваги и практической настойчивости Паустовского, когда речь шла о сбережении наших лесов от хищной вырубки, рек — от безжалостного браконьерства, родного языка — от скудоумной канцелярщины, памятников старины — от невежд и деляг. Он негодовал по поводу всех видов разорения и затаптывания земли. И свою совсем не захолустную Тарусу он защищал с яростью, свой гнев передавал, как говорят радисты, открытым текстом, его не надо было расшифровывать. И ведь это он, увлекая вместе с нами в будущее таких великолепных художников, как Кипренский, Левитан или Винсент Ван-Гог, сказал: «Мы должны изгнать из своей страны ханжей, озлобленных против красоты за то, что она существует независимо от их воли».

Читатели Паустовского знают, как много в его произведениях детей. Оно и понятно: «в детстве горячее сердцу, гуще трава, обильнее дожди, темнее небо и смертельно интересен каждый человек». В детстве, можно сказать, что ни день, то Соранг. Дети просто первые последователи писателя в бесконечных вариантах его главной темы — «Учуять ветер с цветущих берегов». Но я заметил еще и другое: я сам часто вспоминаю Паустовского именно при встречах с подростками. Когда девчонка-восьмиклассница, преодолев смущение, спрашивает меня, что такое беспричинная радость, и рассказывает, как она переходила перекресток, только что прошел слепой дождь, солнце сверкало в лужах, и ее охватила неизвестно почему радость, и вот она хочет понять и спрашивает меня, пожившего на земле, откуда же это, — в подобной ситуации я вспоминаю Паустовского. И когда мой земляк, кавказский мальчишка, пытается рассказать мне, как на рассвете отчетливо возникает Казбек над грядой снеговых гор, а потом исчезает в мреющей синеве южного полдня, чтобы снова засиять под вечер, — я и в такую минуту вспоминаю Паустовского. Как девочка с ее беспричинным счастьем и как мальчишка, размышляющий о красоте Казбека, Паустовский думает и пишет, может быть, не о самом срочно необходимом, рациональном, полезном сегодня, сию минуту, — конечно же лунный свет над снежной равниной не увеличит урожайности озимой пшеницы. А все-таки он самый подходящий для юности писатель — ведь это он сказал: «Скептицизм оставим для тех, кто уже мертв от собственной трезвости. Скептицизм не украшает жизнь».

Мне кажется, что в питательный рацион нашего детства, юности — в противовес преждевременной практичности — не вредно бы добавить уважения к фантазии. «Воображение, — утверждал Паустовский, — заполняет пустоты человеческой жизни». Заметьте, как иной раз какая-нибудь заурядная подробность жизни не шевелится — ну, мертвая, точно мышь на полу. Тогда, как кот лапой, Паустовский начинал пошевеливать свое воображение, — говоря попросту и без обиды: привирал. Но мы этому радовались. Я особенно любил Паустовского, когда его фантазия, разыгравшись, заносила его, как охотника, и я чувствовал, что уже пошла небывальщина, — назови ее как хочешь, хоть романтикой, но все равно небывальщина! А это были самые точные впечатления поэта, впечатления, полные превосходных догадок. Он описывал ржавую музыкальную шкатулку, молчавшую десятки лет, — и вдруг на его глазах сама собой заиграла! Соранг!.. «Наверно, пружинка соскочила», — небрежно объяснял Паустовский. Или скворец заковыристо поет в глухой мещорской деревне, — оказывается, он подслушал свои песни зимой у африканских ребят. Или на морском пляже писатель слушает вместе с девочкой, как волна с шорохом накатывает на берег, потом паузит мгновение и, загребая песок и гальку, с шорохом откатывается. А вот похоже на строку гекзаметра! И это чуткое впечатление немедленно рождало догадку — будто бы слепой Гомер подслушал размер гекзаметров у тихой волны, играющей с берегом. Нет, неплохо добавить в рацион детства фантазии.

А героическое неплохо бы учить уважать и ценить не только на поле боя и в трудном подвиге — это уж само собой! — но и в любви. А вы заметили — Паустовский чаще всего изображал героическую любовь: то наполеоновский маршал, рискуя гневом императора, сгорает в пожаре любви к Марии Черни, то Мария Щербатова беззаветно влюбляется в Лермонтова, Елена Гвиччиоли — в долгозязого Андерсена, красавица Христи, у которой «глаза были синие, как то небо», до смерти полюбила рыжего Иоську...

— и диалоги порой условны и слишком много слез, они как алмазы, доброта Паустовского тут отдает сентиментальностью, порой разыгрывает сцены, напоминающие мелодрамы Чарли Чаплина. Но В том-то и дело, что Паустовский, как и гениальный Чаплин, не стеснялся этого. Так, ночью старый мусорщик Шамет из «Золотой розы» спасает на берегу Сены от самоубийства красавицу Сузи и что-то бормочет ей утешительно, совсем как трагический клоун в «Огнях рампы». Он уводит ее в свою пустую лачугу и счастлив. «Пять дней над Парижем подымалось необыкновенное солнце. Все здания, даже самые старые, покрытые копотью, все сады и даже логово Шамета сверкали в лучах этого солнца, как драгоценности...» Ах, вот оно что: это опять Соранг посетил нашу будничную землю.

... Скептицизм оставим для тех, кто уже мертв от собственной трезвости.