Подводные ветры

Подводные ветры

I

Старик с лицом сухим и пыльным – такие лица у всех обитателей Астрахани – предсказал к вечеру «подводный ветер». Старик служил сторожем на пристани и по скучной своей обязанности постоянно сидел у ворот, изучая невеселое астраханское небо.

Предсказанье сбылось. Днем небо затянулось дымом. Кислый угар наполнил выщербленные улицы. На глазах прохожих происходило превращение солнца из белого пятна в багровый пятак.

Знакомый астраханский журналист объяснил мне значение загадочного термина «подводный ветер».

Подводным он называется от слова подвод, подвох, обман. Этот ветер накачивает между облаками и землей горячий мутный воздух, и в этом воздухе всего легче рождаются миражи.

Вечером подводный ветер задул с монотонной и раздражающей силой. К ночи Астрахань преобразилась. Ртутный дым опустился на крыши.

Как сон маньяка, как пыльный пейзаж, написанный выцветшими красками, затлел рядами тусклых фонарей Варвациев канал. На его горбатых мостах всю ночь скрипели архаические блоки; старики цедили серую воду сетями, похожими на исполинские зонтики, и с злобой плевали в неизменно пустые сети.

Сон был труден и беспокоен. Снились миражи – мелкие красные моря и белая луна над ними на головокружительной высоте. От луны исходил жестокий жар. Духота качалась в комнате слоями, спускаясь с низкого потолка.

Лариса Рейснер писала, что нужно было особое мужество, чтобы во времена гражданской войны защищать Астрахань. «Много ли найдется людей, способных нести вся тяготы войны в безлюдных, сыпучих, проклятых астраханских пустошах?»

В дни мучительных подводных ветров, подымавших неисчерпаемую пыль с городских пустырей, я узнал нескольких людей, мужественно бьющихся над созданием Новой Астрахани.

Мне посчастливилось, и один из них – назовем его Бобровым – был моим проводником, или, вернее, я всюду его сопровождал, впутываясь в астраханские дела.

Этот человек с потным от радости лицом первый сообщил мне, что в море, около Жемчужного маяка, аэропланы заметили громадные косяки сельди, идущие к устью Волги. Я помню величайшую его радость, а потом величайшее озлобление, когда обманула нас нефть.

Виноваты были в этом профессор Православлев и инженер Нешель, умерший лет восемь – десять назад.

Нешель обнаружил в городе, когда рыл артезианский колодец, нефтяной газ. Нам удалось найти желтые от старости доклады Нешеля, где, между прочим, рассказывалось, что к буровой был приставлен сторож, готовивший себе обед на нефтяном газе.

Тут, кстати, в редакцию астраханской газеты пришли рабочие с завода Карла Маркса и рассказали, что на заводском дворе из трещины в земле бьет газ. Геологи сделали анализ и нашли этот газ прекрасным.

Газа было немного.

Оснований для надежд оказалось достаточно. В это время профессор Православлев нашел на глинистых берегах Волги пятна жирной нефти. Надежды перешли в уверенность. Возник мираж Новой Астрахани– не только селедочной и икряной, но и нефтеносной, залитой черным золотом, – Астрахани, стремительно идущей к расцвету, как стремительно развернулись Маракаибские нефтяные промыслы в Венецуеле.

Подводный ветер дул всю ночь. На следующее слепое утро Бобров встретил меня около кремля и прокричал:

– У электростанции бьет из-под мостовой нефть! Идемте!

Мы побежали мимо унылых домов, где у ворот чернели зловещие надписи: «Берегись лошадей». Над электростанцией в белесоватом зное столетиями иссыхал и каменел кремль. Стены его были избиты нулями. Тощая трава, задыхаясь от глины, росла у его подножий, где волжский люд играл в орла и решку. Из-под трамвайных рельсов сочилась нефть – коричневая, с золотым жирным блеском. Студенты-геологи бережно собирали ее в бутылки. Толпа пророчила Астрахани неслыханные богатства. Трамвайное движение приостановилось. Бобров был светел, как победитель.

– о существовании их никто не подозревал. Геолог, как и все ученые, был недоверчив. Он «позволял себе» не верить Правослазлеву. Пятна нефти почтеннейший профессор видел на берегах Волги только вблизи крупных нефтехранилищ. Кроме того, нефтеналивные баржи часто дают течь, нефть плывет по реке и оседает на берегах. Заложенная в Астрахани первая буровая ни нефти, ни газа пока не дала.

Бобров был смущен, но все же спорил. Геолог должен был признать, что Астраханский район если не нефтяной, то во всяком случае газоносный.

Так в дни подводных ветров нарастал в жаре и тревоге этот нефтеносный мираж. Он продолжался три дня.

В виде компенсации за обманутые надежды мы поехали с ним на новый утилизационный комбинат. Он стоял на берегу реки Балды, мутной от рыбьих внутренностей, и жаркой, как кипяток.

Комбинат встретил нас жестокой вонью; он перерабатывал рыбные отбросы, всякую гниль и чешую. Из всего этого он делал искусственный жемчуг, рыбную муку, тук, клей и технические масла. Кроме того, из свежей рыбы комбинат изготовлял консервы.

Жемчужная фабрика пахла яблоками и сладкими эссенциями. В баках промывалась соленая сухая чешуя. С нее смывались нежнейшие и тончайшие кристаллы блеска – гуанина. Его сгущали в центрифугах в серую краску и покрывали этой краской круглые стекляшки. Лучший блеск дает чешуя чехони.

За год фабрика выпускает около шестисот километров бус, если их растянуть в одну линию.

Розоватые, опаловые и голубые тяжелые гроздья жемчуга отправляют в испепеленные страны Востока. Крепкие нити переплетают экономику земного шара. Вещи действуют с силой стихийных явлений – ураганов и землетрясений. Вещи странствуют причудливее многих людей.

Циклон, зарождаясь в Балтийском море, доходит до Иерусалима, а розовый жемчуг из Балдинского комбината заставляет арабов из Занзибара – ловцов жемчуга в Персидском заливе – менее охотно нырять в его смертельные глубины.

Странствование вещей поразительно. Недавно в степном, заросшем чертополохом городке Ливнах хозяйка принесла мне гречневую кашу в горшочке, покрытом чугунной крышкой. На крышке была отлита надпись – Caustic Soda, названье английской фирмы, и место – «Остров Святой Елены». Чугунок с содой совершил загадочное плавание от гробницы Наполеона в Ливны. История этого плавания занимает меня не меньше путешествий Миклухи-Маклая.

На комбинате – третьем в мире и первом в СССР – нам насыпали в руки тончайшую и жирную рыбью муку и показывали клей, прозрачный, как пластинки льда. Гигантские цилиндрические печи лежали на боку вдоль цеха и мололи и сушили гнилую рыбу. Муку хотелось есть, – она пахла свежим ржаным хлебом.

Десятки рыбачьих моторных ботов с разноцветными и замысловатыми флагами (у каждого колхоза свой флаг) подвозили к пристани серые и желтые горы чешуи.

Бобров опять был светел, как поэт, окончивший прекрасную эпическую поэму. Он снял кепку, и неожиданный дождь – скупой и осторожный – пролился на его волосы, на серые гущи садов за Балдой, на плоты рыбных промыслов, где девушки в синих морских штанах таскали корзины с бронзовыми тупорылыми сазанами.

Бобров взял реванш за нефть.

II

Начальник автомобильной станции в Калмыцком базаре Овчинников, внушавший страх населению поселка своими чудачествами, крикнул пассажирам на Элисту:

– Вас шестнадцать человек! Безобразие! Посажу только двенадцать. Станьте в очередь! Так. Вот этого беру, этого не возьму. Этого, пожалуй, беру.

Он толкал портфелем, свернутым в трубку, счастливых избранников.

Начался скандал. Обойденные потребовали, чтобы Овчинников объяснил, чем он руководствуется при отборе пассажиров. Шоферы смеялись, накачивая в камеры горячий воздух. Овчинников от объяснений отказался. Он коршуном налетел на старого дорожного техника и крикнул в его инженерскую старорежимную бородку:

– По командировкам катаетесь, трюмо с собой из Саратова приперли, а я вас вези! У меня машины для государственных надобностей, а не для барахольщиков.

Техник равнодушно сплюнул. Он был прав, – после яростного крика Овчинников внезапно размяк, взял всех шестнадцать пассажиров, мокрых от пота и испуга, и даже самолично погрузил их багаж на машину.

Амовский грузовик вырвался в степь из серой глины Калмыцкого базара. За грязной Волгой, будто сквозь желтое стекло детской панорамы, умчалась вкось далекая Астрахань.

Горечь полыни ударяла в лицо из-под колес грузовика. Длинные полосы озер то белели рапой, покрытой дорожками птичьих следов, то проносились чистыми водами, где медленно таяли круги рыбьих всплесков. Озера чередовались: сначала слева шли пресные, а справа соленые, потом озера поменялись местами – и соленые перешли налево.

Широкий тракт был пустынен. Мы встретили только караван верблюдов, как бы распятых на крестах. Они тащили связанные крест-накрест телеграфные столбы. Столбы были приторочены к верблюжьим сизым бокам. Верблюды шли плавной походкой женщин, несущих полные ведра с водой, и с неизъяснимой тревогой вглядывались вдаль, где степь уже зеленела житняком и серебрилась ковыльным прибоем.

Тридцать километров – и бесшумные моря трав залили все пространство. С глухим рокотом грузовик уносился в изумительные океаны свежего воздуха, в росистые увалы. На закате он остановился у сторожевой будки, одиноко белевшей в степи и видной за десять километров. То была почтовая станция Давсны-Худук.

Мотор замолчал. Обрушилась легкой массой степная тишина, подчеркнутая бесшумными вспышками зарниц. На западе заходила сизая и розовая, головокружительно высокая гроза.

Это не была просто туча, – это был праздничный многоцветный материк, возникший на вечернем небе. Пряди дождя ниспадали из яркого облачения тучи. Нежный запах влаги долетал с горизонта.

Что сказать о попутчиках? Они были оглушены тишиной и говорили вполголоса. Они смотрели на грозу, на травы, слушали, как ударяли по пыльной дороге редкие капли дождя, и вздыхали. В Москве и Саратове, получив командировку в Калмыкию, они решили вычеркнуть из жизни те пять-шесть месяцев, на которые их посылали в степь. Теперь они исподволь улыбались: пять-шесть месяцев, оказывается, нельзя было считать пропащими, – степь встретила их целительная и величественная, как море. Стояла ранняя весна.

Напившись калмыцкого чая, пассажиры уснули на глиняном полу. Ночью меня окликнул землемер Головин. Он был самым незаметным попутчиком. Он один не задавал глупых вопросов шоферу.

Головин попросил у меня папиросу и начал рассказывать. На конкурсе одного из журналов в Москве он получил первую премию за случайно написанный рассказ. Пять лет он живет в степи, меряет землю и читает хорошие книги. Больше ему ничего не нужно. Очевидно, наравне с полярной болезнью, которой страдают полярные исследователи, есть степная болезнь, и ею был болен Головин. Первый диагноз этой болезни дал Чехов в своей «Степи».

Ночной разговор, фонарь на столе, запах вымазанных мелом стен, крик медведок за окнами и храп соседей напоминали прадедовские времена карантинов и путешествий на перекладных.

– Вам надо посмотреть ночь в степи, – строго сказал Головин и поднялся. Мы вышли. Тощая калмыцкая борзая обнюхала наши ботинки и из любопытства попробовала их на зуб.

Магический свет звезд – до них, казалось, можно было дотронуться рукой – дымился над нами. Звезды лежали в густых травах, и яркость их напоминала далекие автомобильные огни. Тишина достигала мучительного предела.

На рассвете нас разбудил гром жаворонков. В чистейших далях узкой полосой белела дорога. Птицы пили росу, разбрызгивая ее фонтанами.

Степной калмык подошел к нам от далекой, едва заметной кибитки, положил ладони на толстые шины грузовика – так кладут руки на голову детей – и засмеялся.

– Хорош верблюд! – сказал он, и желтое солнце просветило до самого дна его старинные темные зрачки. – Летом ходит, зимой ходит, не линяет!

Он сел на корточки перед машиной и застыл в молитвенном созерцании.

Над кибиткой курился кизячный дымок. Заспанные пассажиры полезли в машину, как на крепостные валы. Мотор взревел, и мы помчались к Элисте. До нее оставалось двести километров.

III

С утра пошли смерчи и миражи. Столбы пыли с тяжелым шумом вертелись среди дороги, разбрасывая полынь и мертвых от ужаса сусликов. Тусклая вода миражей сулила прохладу и купанье. Степные жители называют мираж по-своему. Говорят: «Степь показывает» или: «Опять начало показывать».

В полдень перед нами предстал мертвый поселок Яшкуль, окруженный венцом пыльных смерчей. Дома его, слепленные из красной глины, походили на детские свистульки. Мы промчались по улице сквозь запах паленой шерсти и снова вырвались в степь. Старики с изъеденными трахомой веками сидели у глинобитных стен.

Сифилис и трахому калмыки получили в подарок от царских времен, а туберкулез – от монгольских обычаев, Причина туберкулеза – женская одежда – камзол, стискивающая грудь туже корсета. От матери калмыки унаследовали узкую грудь, от отцов кривые ноги конника. Одним из первых декретов советской власти было запрещение под страхом лишения свободы носить камзол.

Царская Россия ценила в калмыке его дикость и лихое наездничество. Калмыцкий полк в 1814 году первым вошел в Париж на Вандомскую площадь. Чтобы облегчить посадку на лошади, мальчикам с первых же дней рождения втискивали между ног ведро или кошму, а пятки притягивали одну к другой. Уродование детей продолжалось веками.

– в неправильном питании. Каждый калмык съедает в день около трех кило мяса и запивает его соленым чаем. Ни хлеба, ни овощей калмыки не знают. Величайшим лакомством считаются сухие баранки.

«Мясное питание делает организм крайне неустойчивым против многих болезней», – утверждал Середа, и был, конечно, прав.

Революция в Калмыкии приобрела своеобразные формы. Население приучается есть хлеб и овощи, степь впервые в истории начали косить; учителя, выезжая в хотоны, везут в обязательном порядке не только буквари, но и жестяные рукомойники.

Середа, поглядывая за окно, где над спокойными балками дрались в небе орлы, раскрывал передо мной Калмыкию страница за страницей, как книгу. Книга эта слагалась из многих тем.

Первая тема – борьба с «зудом». Зуд – это сложное стихийное бедствие. Его нельзя объяснить одним словом.

В степи есть Черные земли. Черными их зовут потому, что на них очень редко, раз в пятьдесят лет, выпадает снег. На зиму сюда сгоняют скот. Он питается высохшими травами.

Зимой 1931 года на Черных землях внезапно выпал снег, потом прошел ливень и ударил мороз в двадцать градусов. Землю сковала толстая ледяная броня.

Скот не мог пробить ее копытами, чтобы достать траву. Громадные стада разметали бураны. Начался падеж. Чабаны замерзали, и голодные овцы жевали их кожаные полушубки. Стаи волков растаскивали падаль по всей степи. На розыски стад послали самолеты. Летчики возвращались и рассказывали о «стогах» палого скота.

Вся Калмыкия была поставлена на дыбы. В буранах метались десятки машин. Сквозь пургу на Черные земли прорывались из Астрахани и Прикумска громадные обозы с овсом.

Трагедия этой борьбы до сих пор еще заставляет содрогаться привычных к степи людей.

Единственное спасение от зуда – заготовка на зиму сена. В этом году степь впервые начали косить. Калмыки съезжались за десятки километров, чтобы посмотреть на это удивительное зрелище. Трава – раньше ей было предназначено сгнивать на корню – превращалась в исполинские скирды душистого и душного сена.

Вторая тема – калмыцкая молодежь. Ей одной принадлежит сейчас Калмыцкая степь. Все ответственные посты заняты молодежью, все учителя – почти мальчики, весь тягчайший культурный поход на степь молодежь вынесла на своих плечах.

Юноша поэт Сузеев читал мне свои стихи о Ленине и Пушкине. В них был хриплый крик и протяжность монгольских песен.

Пророчество Пушкина исполнилось: имя его знает теперь каждый калмык – «друг степей».

Третья тема – Элиста.

Экономист, присланный в Элисту из Москвы, называл этот город «дешевой экзотикой». Сморщенный, похожий на мартышку в роговых очках, одетую в белый костюм, он вообще был зол.

Элиста – не дешевая экзотика. Это степной мираж, получивший плотную, вполне осязаемую форму. В этом «мираже» работают сотни людей. Появляется Элиста так: триста километров степей начинают тяготить, как бесконечный лабиринт. По пути всего две встречу два тощих саманных поселка – Яшкуль и Улан-Эргэ. Потом балка, – в ней нехотя сочится серный ручей. В нем не могли бы жить даже караси. Подъем на увал – и внизу, в золотой пыли и в синих озерах тени от облаков, спрятан игрушечный город.

Молочно-белый, блистающий зеркальными окнами, праздничный, он поражает в этой девственной степи, где шоферы должны объезжать беркутов, не слушающихся сигналов, и грозить им кулаком. Тысячелетние крики «цоб-цобэ!» висят над городом. Чумаки понукают волов, волокущих лес и камень, – город строится.

Если хотите, в Элисте есть экзотика, освежающая голову, как самый воздух этих весенних полынных полей, – экзотика строительства, создания. На глазах растет маленький, точный, обдуманный город – радиостанция, гаражи, музей, гостиницы, столовые, телеграф, типография, больница, диспансеры, ясли, кооперативы.

Улиц в Элисте нет. Дома стоят прямо в степи на склоне балки. Их отделяют друг от друга насаждения акации и айланта. Теплый ветер надувает желто-черный колпак на мачте аэродрома.

Дома со всех сторон открыты ветру и солнцу. Особенно хороши вечера, когда закат затопляет степь и Элисту светоносным наводнением. Он сотни раз зажигается вновь и вновь в клетках легких домов, наполняет весь воздух красной пылью и гаснет в электрических огнях, висящих над степью тяжелыми белыми гроздьями, и в бесшумных взлетах далеких синих молний.

IV

Старый колесный пароход речного типа «Подарок Первого мая» скрипел и качался на самой ничтожной волне.

Шли открытым морем. Берегов не было видно, но капитан боялся посадить пароход на мель. Круглые сутки матрас на носу мерил глубину шестом и угрюмо кричал в рупор: «Восемь». Эта цифра «восемь», то есть восемь футов глубины, тянулась двое суток до самого Гурьева, где упала до четырех.

Мелкое это море серо-синего цвета опасно для плавания. Свежий южный ветер – «моряна» – гонит волну со всего моря, по мелководью волна идет крутая, задевает подошвой о дно и может, раскачав пароход, ударить его о грунт к разбить.

Мы шли в Гурьев в полный штиль. Налево на слепом блеске воды чернели рыбачьи суда, стоявшие на мертвых якорях. Направо, над далекими берегами Азии, подымался купол багрового зноя. Жарко, монотонно и мутно шел день, – мутно, как каспийская волна, и монотонно, как пение старых киргизов, лежавших на палубе.

Берега зовут здесь «чернями» потому, что они сплошь заросли высоким камышом с тугими черными головками, похожими на валики пишущих машин. Камыш этот называется «чакан». Из него изготовляют великолепный искусственный фетр.

Издали берег виден черной тонкой полоской камышей. В этих камышах, в протоках среди островов, в этом мелком и теплом море – рыбный рассадник.

Из Астрахани мы вышли в море единственным судоходным рукавом (банком) – Волги – Бахтермиром. Есть еще Белинский банк, сокращающий путь до Гурьева на сто пятьдесят километров, но он судоходен только весной. Им мы возвращались обратно.

На обратном пути мы попали в беспорядочный шторм, пароход черпал воду и суетливо бил плицами по крутой волне.

Я уснул в шторме, а проснулся среди ночи от кваканья лягушек и плавного хода, – мы шли мимо дельтового заповедника. Пели соловьи, низко летали жирные, как бы квадратные, дикие утки, над зеленью и разливами Волги подымалось солнце, светившее сквозь прозрачную занавесь мошкары.

Заповедник знаменит тем, что это единственное место в СССР, где цветут розовые лотосы. От девственных сырых зарослей заповедника долетал острый запах корней осоки, тихих вод и рыбы.

Это было на обратном пути. Пока же мы качались в море, с тоской дожидаясь неуловимого Гурьевского рейда.

V

Гурьевский рейд открылся к вечеру обширным тихим озером. В нем плавали белые облака и пески. Старый киргиз с повязанной ситцем головой вышел на палубу и, вцепившись жилистыми руками в поручни, смотрел на берега и плакал, – родина предстала перед ним во всем величии своей угрюмости и однообразных пространств. Мглистые горизонты Востока наплывали с равномерной медлительностью. Стаи тюленей плыли мимо парохода, перевернувшись вверх брюхом и выставив из воды короткие толстые ласты. Тюлени спали.

Здесь и под Мангышлаком их бьют каждую весну, когда тюлени выводят детенышей. Как только образуется первый лед, тюлень пробивает в нем небольшой лаз и поддерживает его все время, не давая ему замерзнуть. Около этих лазов самка тюленя лежит с детенышами-белками. Когда подходят люди, самка ныряет в воду, а белки остаются на льду, – они еще боятся воды и доверчиво ползут к людям. Их бьют беспощадно ради золотистой пушистой шкурки. Раненые белки плачут, как маленькие дети.

Истребление молодых тюленей идет в неограниченных размерах. Старого зверя бьют реже, – это труднее и хлопотливее.

Надо положить конец этому хищническому промыслу, иначе каспийский тюлень очень скоро будет уничтожен без остатка.

Черной полосой «черней» и белыми шнурками песков обозначилось устье Урала. Буксир пошел с рейда вперед, показывая нам дорогу через бар. В дымном воздухе пустыни зарождалась густая сизая ночь.

Вошли в узкий Урал, в шум камышей, в тучи зеленой, только что родившейся мошкары, сгоравшей с невыносимой вонью на горячих частях машины.

В сухой глине и серой зелени тощих садов открылся далекий Гурьев. Над скучными лачугами на азиатском берегу Урала особенно ярко в пустынном вечере зажглись электрические солнца Эмбанефти.

Пароход медленно вплывал в Азию – в приторный дым кизяка, в туманы пыли, в огни прибрежных костров, в кочевья, раскинутые вокруг города, в заунывные крики киргизов, тянувших на песке мокрые невода.

Шелудивые псы бежали по берегам с хриплым лаем, за ними мчались голые киргизские дети. Пестрое тряпье, развешанное на шестах, приветствовало нас подобно знаменам Тамерлановых полчищ. Рыдали, как двери на тугих пружинах, облезлые верблюды.

Чигири скрежетали во внезапной темноте, похожей на кофейную гущу. Огненная надпись «Эмбанефть», висящая в воздухе, как бы открывала вход в тяжелую пустыню.

VI

Общепринятое понятие о героизме неверно. После скитаний по пустынным берегам Каспийского моря я убедился, что героизм – это нечто незаметное и на первый взгляд даже скучное.

Героизм – это Доссор. Доссор – промысел Эмбанефти, расположенный в ста километрах от Гурьева, в классической пустыне.

Пустыня – угрюмая равнина, кое-где покрытая холмами. В ней растет только редкая полынь и солянка. Цвет земли – коричневый. Местами глина покрыта струпьями серых солончаков. Обширные соляные лужи зовут озерами (по-киргизски «сор»). В глине свистят суслики – источник чумы, отвратительный толстозадый зверек. Могилы, слепленные из глины. Выгоревшее от зноя небо. Оно кажется грязным.

Вокруг Доссора останавливаются кочевники, когда перегоняют стада. Истертая ими в порошок земля рождает невиданную пыль. Горячие вихри несут ее плотными занавесами на Доссор. Все, не исключая кочевников, ходят в автомобильных очках.

Полюс ветров. Нет дня, чтобы в Доссоре – этой сухой яме – не дули ветры. Очень часто они переходят в ураганы. Северный ветер опустошает, после него теряешь ощущение собственного тела, юго-восточный ветер приносит удушье. Пустыня дышит песком и серой.

Безводье. Пресной воды нет ни на земле, ни под землей. На земле – солончаки, под землей – пласты каменной соли толщиной до ста метров. В колодцах вода соленая. В пустыне текут (вернее, стоят болотами) три засоленные реки – Эмба, Уил и Сагиз. Воду в Доссор возят из Гурьева в цистернах (по узкоколейке) и берегут, как вино. Зимой растапливают тощий пыльный снег. Дождей здесь почти не бывает.

В этих бесконечных унылых пустошах, похожих на вытоптанный выгон, в едких солончаках нашли нефть. Нефть есть в верхних пластах над солью и внизу под солью. Пока ее берут сверху, но надо брать снизу, с большой глубины. В пустыне эта задача превращается в нечто героическое.

В устье нефтеносного района лежит Доссор.

Черные от копоти бараки, пыль на широких улицах, оцинкованные сараи на перекрестках – общественные кухни, озеро и сотни вышек над ним и в нем – в отражениях рыжей воды. И над всем, этим властвует ветер, пыль и серый свет.

Сваи, вбитые в дно мелкого озера, зарастают красными и фиолетовыми полипами. Ночи кажутся полярными вечными ночами, несмотря на духоту.

Почти у всех доссорцев одна болезнь – тоска. Они молчат о ней. О тоске не принято говорить. Ее надо преодолеть, и ее преодолевают.

Тоска носит характер навязчивой идеи о заросшей кувшинками реке, лесах, травах, мокрых рощах, где с веток брызжут в лицо крупные капли дождя.

В этих условиях надо бороться за нефть, спрятанную именно здесь, в этой проклятой земле. За нефть бьются, не спят по ночам, идут на верблюдах в глубь пустыни, думают о тысячах производственных мелочей, подхлестывая усталых, тянут на себе многотонный груз этой борьбы и одиночества. В пустыне человек всегда чувствует себя одиноким, хотя бы он и был окружен сотнями людей. Таково свойство этих пространств.

Борются за Великую Эмбу. Эти слова – Великая Эмба – звучат в Доссоре, в еще худшем Макате, в Бейчунасе, как для моряка звучит Рио-де-Жанейро – самая безопасная и самая красивая гавань в мире.

В Доссоре я встретился с инженером Лисовским.

Он переживал одну из стадий туберкулеза. Он старался кашлять очень тихо, чтобы не беспокоить соседей за дощатой перегородкой общежития. На днях он возвратился в Доссор из Америки, куда ездил в командировку. Через двадцать дней его срочно вызвали обратно: в Доссоре началась производственная революция – глубокое бурение под соль. Без Лисовского осуществить его было трудно.

До поездки в Америку Лисовский прожил в Доссоре пять лет, после поездки проживет неизвестно сколько, – должно быть, всю жизнь, так как он энтузиаст Великой Эмбы.

Я ночевал в его комнате. Ветер сотрясал оконные рамы. Он летел вместе с ночью с востока. Он казался дыханием глин и солончаков… Я смотрел в темноту и старался представить себе ночную пустыню, освещенную неверным светом звезд, и одинокую палатку разведчиков, утонувшую в этом ночном океане.

Потом я разглядывал карту пустыни. Пески, пунктиры заброшенных караванных путей, соленые колодцы и множество красных точек. Эти точки были воплощением мечты о Великой Эмбе.

– Красные точки – известные нам выходы нефти. Вся пустыня усеяна ими, как сыпью.

Красные точки были похожи на капли крови, – казалось, пустыня выпустила ее из всех своих пор.

– Высосать из пустыни всю ее кровь – вот единственная наша задача.

Лисовский заговорил о Венецуеле. На берегу Караибского моря лежит Маракаибская лагуна. Вокруг лагуны – тропические саваны и соляные озера, – геологически это очень похоже на Эмбу, внешне совсем не то. Там теплое море, в воздухе постоянный запах вянущей зелени, дожди, экваториальный блеск воздуха, кофейные плантации, смесь всяческого бродячего люда. Расцвет маракаибских промыслов был поистине фантастическим. В три года вырос богатейший нефтяной район.

Здесь, на Эмбе, есть все для такого же стремительного расцвета.

В Маракаибе лихорадка – ее зовут там «черной водой», здесь – безводье. Но это как раз легче всего преодолеть. Водопровод из Урала вполне решает задачу.

Нефть взять трудно – она лежит глубоко под пластами соли, и под соль Эмбанефть в этом году впервые повела глубокие скважины.

– Если под солью стоит нефть, Эмба будет одним из величайших нефтяных районов в мире, – сказал Лисовский.

– А если там ее нет?

– Тогда все пойдем под суд, – ответил он серьезно. – Но нефть там должна быть. Конечно, бурение под соль – производственный риск. Вообще говоря, вся работа в пустыне – это риск. Завтра мы поедем с вами в Иман-Кару. Если посреди дороги машина испортится, то мы с вами рискуем пропасть – до воды мы пешком не дойдем. Наши разведочные партии работают в степи за сто километров от базы. Воду им везут на верблюдах. Представьте, вода почему-либо не пришла, вот вам и крышка всей партии. И так во всем, так каждый день. Я могу вам составить целый список здешних бед: тоска, безводье, пыль, жара, фаланги, ветры, безлюдье, бездорожье, отсутствие книг, газет, дырявые нобелевские лачуги и так далее и тому подобное. Но этот список мы ликвидируем, – видали новые дома из камышита? Дома прекрасные. Но, главное, этот список перетягивает нефть – легкая эмбинская нефть одна из лучших в мире.

На следующий день к полудню машина домчала нас до Иман-Кары, где шла разведка.

Ученый Никитин описывает Иман-Кару очень точно. Описание это я нашел в Гурьеве.

«За много верст среди ровной пустыни неясной черно-синей громадой виднеется гора Иман-Кара. Она напоминает столовые горы с крутым падением во все стороны.

семь метров.

Иман-Кара крута и малодоступна. Почва вокруг нее напоминает пепел.

Мрачные краски слагающих, гору пород, обрывы и овраги, зловещие орлы, парящие в высоте, и безлюдье пустыни действуют угнетающе».

В Иман-Каре я, наконец, понял, почему известный путешественник Карелин прожил двадцать лет в Гурьеве на границе пустыни. Раньше пристрастие Карелина к этим местам казалось необъяснимым.

Здесь пустыня обволокла нас глубочайшей, как бы кристаллической тишиной и запахами диких трав, растущих у подножья Иман-Кары. Воздух лежал стекловидной массой. Орлы реяли над нами. Казалось, время стоит. Ветер осторожно обдувал воспаленные лица.

«Дымку времени» Анри де Ренье. Киргизы дремали, убаюканные монотонным качанием вагона. Пустыня вечерела. На соляные озера опускался нежнейший дым. Воздух был чист, и в нем зарождалась прохлада. Закат застывал в сырой синеве. После пустыни даже Гурьев показался мне пропитанным влагой.

VII

«Зиновьев» был похож на самодельный пароход «Дюранду», так подробно описанную Виктором Гюго в «Тружениках моря». «Зиновьеву» было шестьдесят пять лет. Колесный, тесный, как курятник, он лениво, лежа на боку, пересекал море. Капитан турок посиживал на мостике, перебирая янтарные четки. Стюард был желчен, подобно всем стюардам в мире, и расшвыривал тарелки по столу в кают-компании, как опытный шулер мечет крапленые карты. В кубрике весь день рыдала гармошка. Пассажиры то спали в темных угрюмых каютах, то бродили по палубе, забрызганной соленой каспийской водой.

«Зиновьев» встретил в море новый советский наливной пароход «Лафарг». «Зиновьев» жалобно завыл и далеко обошел «Лафарга», поджимая руль. Казалось, он стыдился своей старости и неказистого вида. «Лафарг» прошел изящно и быстро, сверкая ранними огнями и желтой свежей краской.

Пять дней я провел на «Зиновьеве», на этом старинном корабле, где снасти были перепутаны так густо, что несколько раз в день кто-нибудь разбивал о них голову.

Во время сильных порывов ветра «Зиновьев» ложился на бок, и одно его колесо глупо вертелось в воздухе. Спящие палубные пассажиры автоматически перекатывались с одного борта на другой. Капитан умоляюще кричал с мостика:

– Прошу вас на левый борт, прошу, пожалуйста!

При этом он делал изысканный жест, каким обычно предлагают гостю садиться. Пассажиры, матерясь, переползали на левый борт, и равновесие медленно восстанавливалось.

На двенадцатифутовом рейде пароход долго и зло била грязная волна. В сером дыму начинающегося шторма качался и гремел на якорях странный плавучий город, носящий название «Двенадцать фут», – больница, почта, землечерпалки, нефтяные баржи, буксиры и шаланды.

Потом Каспийское море, где так редко бывают штили, приняло нас на свою волну, и начался томительный путь до Красноводска.

Всю ночь среди измученных морскою болезнью пассажиров бегал, оказывая всем энергичную помощь, маленький крепкий человек с лицом морского волка. Он был заражен альтруизмом свыше меры. Когда из запертой каюты неслись стоны, он настойчиво стучал в дверь и спрашивал, не нужна ли помощь. Он выводил на палубу женщин и клал мокрые полотенца на голову мужчин. Уснул он только утром, когда качка стихла. Его сон оберегало двенадцать человек, спасенных им от морской болезни. Днем, выспавшись, он дал мне книгу об охоте на каспийских тюленей – свой труд. Он оказался специалистом по тюленьему промыслу, вытребованным на Каспий с Белого моря. Сейчас он ехал к берегам Гассан-Кули, чтобы найти места летнего залегания тюленей.

У берегов Дагестана нас встретил штиль. Он плыл над морем. В желтоватой дымке вырастали дагестанские горы – свежие, как темная зелень, только что побрызганная водой.

На следующее утро упал туман. Мы шли как бы в стеклянном шаре, наполненном серебристой пылью. Вода отливала бледным цветом лимона. Каждые пять минут пароход гудел, и в его брюхе что-то тяжело хлопало и скрежетало.

Девушка с громадными серыми глазами смотрела на туман с нескрываемым восторгом и часто кашляла в маленький носовой платок. Она родилась и выросла в Доссоре и впервые в жизни уехала из пустыни.

Она знала жизнь только по книгам, но знала лучше многих из нас. Я говорил с ней о «Цементе» Гладкова и об английской оккупации Баку. Ее отец был буровым мастером.

– отблеск последней грозы на этом сухом и тусклом пороге Азии. Летаргия сковала пароход, писк чаек долетал сквозь сон. Оцепенение бродило по палубам, наталкиваясь на спящих людей.

Утро пришло совсем иное, чем всегда, – мертвое и немое. Неустранимое ощущение новизны наполняло все тело. Так, должно быть, чувствуют себя моряки в тех водах, где еще никогда не было кораблей.

Мы медленно шли, огибая низкие пески. За ними в черноватом тумане открылся залив. В туман были вкраплены блестки мутного золота – отдельные вершины красноводских гор.

Красноводск надвигался изломами острых, как осколки снарядов, черных сиенитовых скал. У их подножья плескалась зелёная вода. За черными скалами желтел пояс верблюжьих гор, покрытых прахом и пеплом, и теснился город из белых кубических домов. Он был мал и тощ, как военное поселение. От него тянуло зноем, как от раскаленной докрасна плиты.

Горячая вода лилась мимо ржавых бортов «Зиновьева», смывая блевотину. Море на горизонте розовело отблесками песчаных островов.

палисадниках.

VIII

Доведенные до ярости топографы вскакивали, становились в ряд, хватали полотенца и, размахивая ими, двигались к дверям. Эта операция изгнания мух повторялась несколько раз за день. Комната общежития гудела мухами, как стосильный мотор. Забытые стаканы мгновенно наполнялись мушиной гущей. Мощные потоки мух хлестали в лицо каждого, кто входил с улицы. Человек непривычный в испуге отступал.

– Восточная экзотика! – говорил ему в таких случаях топограф Левин. – Входите, не бойтесь!

клетках на базаре, в серых от пыли сушеных персидских фруктах, в стенаниях линяющих верблюдов, в безжизненной очереди из ведер у водоразборной будки, в самой воде из опреснителей – пустой и мутной.

Была она и в чайхане, где желтые от старости пиалы ждали очередных губ, липких от дешевой конфеты; была в резких библейских лицах туркмен, отправлявших свои естественные надобности среди улиц. Они закрывали при этом от стыдливости головы халатами и напоминали страусов, прячущих голову под крыло.

– мы лишь слабо чувствовали ее уровень на разгоряченном теле.

Топографы вели дорогу из Красноводска в Карабугаз. Во главе их партии стоял инженер Хоробрых.

В средние века этот человек неизбежно стал бы конквистадором, добывал бы серебро в Латинской Америке, торговал с Великим Моголом или пиратствовал у берегов Голландии. Это был человек каменной воли и хватки. Он брезгливо сторонился малодушных людей, любил хитрость, опасную игру, новизну впечатлений, размах, пустыню. Он заслуженно считался знатоком Карабугазского залива – этого почти белого места на карте СССР. В его комнате стояли чучела, двух фламинго, убитых им на косе Кургузуль. Фламинго были мутные и розовые, как штормовые утра в пустыне.

Хоробрых знал Карабугаз вдоль и поперек, от Умчалла до Сартаса и от пролива до мыса Кулан-Гурлан. Он рассказывал об этом необычайном, почти фантастическом заливе со спокойствием эпического певна.

В один из красноводских душных вечеров топографы во главе с Хоробрых заседали в столовой Горпо, где в этот вечер давали чай из ключевой джебельской воды. Обрадованные посетители заказывали чай оптом, по десяти – двенадцати стаканов.

В столовой, как почти во всех общественных, зданиях Туркменистана, висела на стене репродукция картины «Расстрел двадцати шести комиссаров». Взглянув на эту картину, Хоробрых рассказал потрясающую историю гибели ста шестидесяти пяти революционеров.

Зимой 1920 года деникинцы бежали из Порт-Петровска. С собой на пароход они взяли сто шестьдесят пять политических заключенных из тамошней тюрьмы.

Заключенные были высажены на необитаемый остров, обломок скалы, Кара-Ада. Остров лежит вблизи мыса Бекташ, у восточного берега Каспийского моря, невдалеке от Карабугаза.

Эта часть моря совершенно пустынна, – лишь летом, да и то редко, там появляются туркменские парусные лодки.

– остаток пустыни. На нем нет ни воды, ни растительности. Голый черный сиенит, вокруг которого непрерывно кипят буруны. В камнях множество змей.

Заключенным не оставили ни пищи, ни воды. Среди заключенных было много сыпнотифозных. В первый же день умерло несколько человек. С каждым днем число трупов росло. На третий день оставшиеся в живых сосали мокрые соленые камни и пили собственную мочу. Несколько человек пыталось переплыть широкий бурный пролив, отделявший остров от берега. Они утонули.

На пятый день кочевники-туркмены, проходившие по побережью, заметили на острове дым. Они поняли, что случилось неладное, и дали знать в ближайший аул, где были лодки. Зимой в шторм лодки шли к острову спасать неведомых людей. Имена туркмен, отважившихся на это, так и остались неизвестными.

Туркмены привезли на берег немногих оставшихся в живых. Часть умерла на берегу, часть пошла пешком в Красноводск через пустыню. До Красноводска дошло только девять человек.

Такова была эта простая история, никем еще не написанная страница гражданской войны.

– Так-то, ребятки! – сказал Хоробрых. – А вы спрашиваете, что такое драка!

Он ушел в пригородный аул покупать седла для верблюдов.

Вечер лег на медные горы, и ветер стих, как бы приветствуя меловую звезду, равнодушно блиставшую над пустыней.

1930

Примечания

«Красная новь», 1932, № 4.