Т. А. ПАУСТОВСКОЙ
18 сентября 1950 г. Солотча
Танюша, моя радость, ты, наверное, очень устала в Москве. Даже по телефону, по голосу это слышно. Очень обидно, что ты уехала именно сейчас, когда началась такая золотая и необыкновенная осень. Я даже писать о ней не буду,— не хочу тебя огорчать. Говорят, что такие дни простоят до половины октября. Сад весь золотой, весь уже шуршит, но цветы отдыхают и все цветут и цветут. Расцвел неожиданно чудесный белый кариопсис, мы о нем и не подозревали.
Но очень пусто и одиноко. И тишина такая, что когда рыжий котенок подымается по лесенке на мезонин, то кажется, что идет человек.
кое это счастье, что ты пришла ко мне и что мы теперь совсем родные. И, несмотря на то что мы как будто привыкли друг к другу, ощущение свежести и необыкновенной радости и прелести никак не уходит, все остается, и, должно быть, останется навсегда.
Танюш, мое золотое сердце, спасибо тебе за все, за все и за то, что ты так мужественно переносишь мое неумение устраивать жизнь.
Ради бога, береги себя, маленькая, и в Москве не огорчайся ничем и не падай духом,— главное у нас с тобой есть — и очень редкое,— а остальное приложится.
Что думает Алешка? На что таращит глаза? Трогательный и шумный человечек. Ты с ним поговори о себе и обо мне, пусть знает, что он появился на свет от большой любви, и потому и ведет себя соответствующим образом.
Я работаю, хотя осень такая, что это трудно. Вот и сейчас — за окнами какой-то слабый серебряный туман, полная тишина, безветрие и такое солнце, что вяз за окном (у балкона) стоит как литой из золота и бронзы.
лась у Поли, когда копала картошку, и на третий день ушла. Должно быть, еще и простудилась. Говорит, что «все заложило».
Поля все перестирала. За два дня, что пробыла дома, она уже успела немного одичать и говорит мне «ты», потом спохватывается.
Груня принесла творог и обещает спечь какие-то особенные ватрушки. Бабка Таня леншт, но прислала с Вовкой картошку.
Коты ведут себя нахально и со мной совсем не считаются. Едят роскошно. Но из комнат изгнаны за то, что напачкали около телефона,— ночуют в коридоре с воплями и жалобами,— ночью стучат в дверь в мезонине, но я делаю вид, что не слышу.
Все готовятся к празднику и поэтому набиваются с мясом. Так как калитка заперта, то бабы кричат в окна: «Свининки не надоть? Баранинки не падоть?»
— Спас-Клепики. На шестах подняли красные флаги, баянист играл марши, все мальчишки из Солотчи, Заборья, Полкова и всех окрестностей мчались мимо нашего дома, но все кончилось мордобоем, и с поля солотчинские футболисты шли, ненатурально рыдая и размазывая по мордам слезы и кровь. А сзади со свистом и гиком неслись мальчишки. И над Солотчей висел такой густой мат, какого еще никогда не было.
Вот и все наши новости, если не считать, что пастух проворовался, украл колхозную телку и его арестовали.
С Рязанью у меня немного затягивается,— швы зажили, но не совсем.
Я почему-то много сплю, рано ложусь.
О Москве ты все мне расскажешь, поэтому я не спрашиваю.
— скажи Васе (шоферу), что есть очень хорошая дорога в объезд того болота, где мы переносили Алешку через канаву с водой. Из Полян (по пути в Солотчу) надо взять правее (свернув с мощеной дороги) — по дороге к ж. д. полотну и потом вдоль дороги — до Солотчи. Там дорога сухая и укатанная.
О делах будем говорить по телефону.
Целую тебя, моя прелесть родпая-преродная, будь спокойна и не уставай. Жду.
Твой
Котишник.